Солнце всегда взойдет
Шрифт:
– А ну тебя!
Мое сердце задрожало.
– Дура, у меня же семья…
– Целуй еще раз!..
В голову ударил жар, но я весь дрожал как в ознобе. Припустил за ребятами, запнулся, ударился о землю, но боли физической не слышал. Спрятавшись в канаве, заплакал. Немного погодя, стал себя успокаивать: "Я плохо подумал о папке, – как я мог? Он такой хороший, лучший на свете. Что такое он совершил? Поцеловал тетю Клаву. Что тут такого дурного?" Быть может, так я говорил потому, чтобы мое растревоженное сердце снова наполнилось покоем и радостью, чтобы жизнь стала прежней – легкой, веселой и беззаботной.
Я догнал ребят и в их кругу забыл о своем горе. Очередная туча снова пролетела, лишь слегка задев меня.
Нас было пятеро – я, Арап, Синя, братья Олега и Саня Петровских. Концы удилищ вразнобой скакали за нашими спинами. К голым ступням липла подсыхавшая грязь – ночью прошел дождь. Мы шумно разговаривали, перебивая друг друга:
– А вот я!..
– У меня!..
– Да я тебя!..
– Я могу еще и не то!..
– Ври, ври, завираша!..
– Точно вам говорю, пацаны!..
Где хвастовство, там и тщеславие. Оно в нас точно кипело. Где хвастовство и тщеславие, там непременно проскользнет и ложь.
Саня Петровских молчал. Он был в нашей компании самый старший и несловоохотливый. На его по-азиатски смуглом широком лице почти всегда теплилась полуулыбка, узкие монгольские глаза смотрели на собеседника внимательно и умно, а на девушек – по-стыдливому мимо, и вечно он перед ними рдел и говорил им, теряясь, какую-нибудь несуразицу. Нам, его друзьям, бывало за него неловко и совестно: такой здоровый и крепкий, а перед девочками – овечка овечкой.
Саня нередко глубоко задумывался, казалось, без причины. Он был поэтом. Его душа мне представлялась синей, как небо. Что за цвет синий? В нем печаль и радость, мудрость и легкомыслие, волнение и безмятежность.
Однажды, помню, Саня подозвал меня:
– Слушай, Серьга, сделаешь одно доброе дело? Дам конфет.
– Сделаю! – Я для него всегда готов был совершить хоть сто дел, ничего не требуя взамен.
– Вот конверт… ты его… – Саня зарумянился. – Ты… понимаешь?.. незаметно подкинь своей сестре Любе. Но только чтобы она не видела и не узнала от кого.
– Сделаю. Давай. – Я схватил конверт и побежал домой. Трататакал, воображая себя едущим на мотоцикле.
– Стой! Погоди! – Саня подбежал ко мне. – Дай честное слово, что она ничего не узнает, и ты не вскроешь конверт.
– Даю честное слово, – уже с неудовольствием сказал я, оскорбляясь его недоверчивостью.
Конверт я положил в пальто Любы. Вечером она сидела над голубым листком из конверта, накручивая на палец пушистые локоны и улыбаясь. Я думал: "Кончат они школу и поженятся. Примчусь на их свадьбу на белом коне и подарю… и подарю… – В раздумье я закатил глаза к потолку. – И подарю мешок, нет, два, шоколадных конфет и… и! корову. Появятся у них дети, – а они ведь любят молоко. Интересно: когда я женюсь – у меня будут дети?" – Этот неожиданный вопрос меня всецело захватил; я сразу забыл о Любе и ее свадьбе.
Тот голубой листок однажды случайно попал в мои руки, и вот что на нем было написано:
Любе Ивановой от…. Что я такое пред тобой, Твоей блистающей красой? Ты шла по берегу, грустя; ЯМы поднялись на взгорок – брызнула в наши глаза переливающейся синевой Ангара. Пахло рыбой, мокрыми наваленными на берегу бревнами, еле уловимо вздрагивающей листвой берез. Дымчатые вербы смотрелись в воду, быть может, любовались собой. На той стороне реки прозрачно курился сосновый лес. Вдали – темно-зеленая, дремлющая на скалистых сопках тайга.
Прикрыв глаза, я сквозь ресницы видел рассыпанные по реке блики и ждал – вот-вот из воды вынырнет что-нибудь сказочное, удивительное. Часто ловилась рыба почему-то только у Сани. Сгорбившись, мы сидели возле удочек и скучали; Арап даже зевал, крестил рот и бросал камни в воробьев. Олега поминутно, нервно вытаскивал леску, не дожидаясь, когда клюнет. На прибрежной мели метались мальки, и Олега, нарушая все правила рыбалки, стал хватать их. Мы, как по приказу, кинулись выделывать то же самое. Хохотали и кричали. Саня, не отрывая глаз от своего поплавка, усмехался:
– Вот дураки!
Вспугнутые рыбки ушли в глубину, а мы стали брызгаться и толкаться. Умаялись, вспотели, растянулись на траве и притихли.
На стебель куста сел жук. Мне были неплохо видны его маленькие глазки и красная глянцевитая спинка. Я поднял руку, чтобы погладить жука, но он в мгновение ока исчез, будто его и не было. "Ну и лети. А я понюхаю жарок – маленькое солнышко". Во мне всегда рождается ощущение, что жарки греют и источают свет. Я осторожно разомкнул нежные, начавшие увядать лепестки – две букашки испуганно устремились на мою ладонь. "Куда же вы? Я не хотел вам мешать!" С трудом удалось загнать их, обезумевших, на прежнее место. Из-за Ангары плыли большие, как корабли, облака. В моей душе рождалось какое-то тихое робкое чувство любви – любви ко всему, что я видел, что меня окружало, что наполняло мое детство, мою жизнь счастьем и покоем. И мне не хотелось расставаться с этим чувством.
Я повернулся на бок: "Ага, кто там такой?" Метрах в трех от меня столбиком замер суслик. Его пшенично-серая шерстка лоснилась, а хвост слегка вздрагивал. Стоял, хитрец, на задних лапках и не шевелился. Потом быстрым движением откусил травинку и стал с аппетитом уминать ее. Снова отчего-то замер, лишь едва заметно шевелился его нос и вздрагивал хвост.
Рядом со мной за кустом шиповника заворочался Синя. Меня привлекло его странное поведение: он, привстав, осмотрелся, сунул руку в карман своих брюк и затолкал в рот целую горсть мелких конфет. Еще раз оглядевшись и, видимо, решив, что никто ничего не видел, прилег. Раздался хруст. Мне стало неприятно. Снова что-то нарушилось в моей душе.
Арап сказал:
– Синя, сорок семь – делим всем?
– У меня ничего нету, – поспешно отвернулся Синя от подкатившегося к нему Арапа. Подавился, откашливался, багровея и утирая слезы.
– Пошарим в карманах? – не отставал Арап.
– Правду говорю – пусто, – мычал Синевский.
Я, Олега и Саня смеялись, наблюдая эту забавную сцену.
– Завирай!
– Ты, Арап, что – Фома неверующий? – злился и вертелся Синя.
– Ну?!
– Гну!
– Давай, Леха, пошарим.