Солнце всегда взойдет
Шрифт:
– А вот мой сынок, – сказала она, ласково привлекая к себе Арапа.
– Опять напилась, – пробурчал он, пробуя освободиться.
– Ну-у, разворчался мой вороненок. – Одной рукой она напряженно держала вырывавшегося Арапа, а другой как бы шаловливо трепала его жесткие, похожие на собачью шерсть волосы.
Мама чувствовала себя неловко, не знала, куда смотреть
Арап неожиданно со всей силы рванулся из рук матери, толкнул ее на поленницу и убежал. Женщина вскрикнула и заплакала. Мама утешала, но в ее словах не угадывалось искренности.
2. НЕСКОЛЬКО
Мама, помню, вставала по утрам очень рано и первой в семье. Половицы скрипели, и я иногда просыпался. В полусне сквозь ресницы видел, как мама не спеша одевалась. Поверх какого-нибудь застиранного, старенького платья надевала темного цвета халат. Она получала халаты на работе и носила их постоянно, чтобы беречь платья, да и в любой работе удобно было. Себе она покупала очень мало и незначительное, а все нам и нам, своим детям. Одевшись, первым делом шла в стайку к поросятам. Через стенку я слышал, медленно засыпая в теплой, мягкой постели, как они с хрюканьем кидались к ней навстречу, как она им говорила:
– Что, что, хулиганье мое? А но, Васька, паразит, куда лезешь? Сейчас, сейчас дам…
Выливала в корыто варево, приготовленное вечером, и поросята громко принимались чавкать. Потом кормила куриц, собак и уходила на работу. Мама мыла полы в конторах и магазинах. Вечерами хлопотала по дому: стирала, полола, чистила, шила, скребла, варила – работы хватало. "И охота ей заниматься всем этим! Играла бы, как мы", – совершенно серьезно думал я.
Я рос болезненным. Мама нас, пятерых детей, зачастую лечила сама; в редких случаях приходилось обращаться в больницу. Натирала меня какими-то пахучими травными жидкостями и мазями. Мне было всегда приятно от легких прикосновений ее загорелых теплых рук.
– Мам, только бока не надо – щекотно, – улыбаясь, просил я.
– Вот бока-то, Сережа, как раз и надо, – говорила она своим тихим, спокойным голосом и начинала усерднее тереть бока.
И я догадывался: она делала это не только потому, чтобы втереть лекарство, а – чтобы еще и пощекотать меня, но притворялась, что получается само собой. Брат Сашок неожиданно заявлял маме, что тоже заболел, и просил потереть и ему бока. Она щекотала и Сашка, обцеловывала его маленькое разрумянившееся лицо. По комнате рассыпался тонкий голос смеющегося брата, и пищал он по-девчоночьи звонко.
Натирала меня всего, укрывала ватным, сшитым из лоскутков одеялом, которое мне ужасно нравилось своей пестротой; поверх накрывала серым шерстяным и тщательно подтыкала его со всех сторон. И сразу же бралась за какую-нибудь работу. Но мне хотелось с ней еще поиграть. И я, вытягивая тонкую шею из-под одеяла, с некоторой ревностью в душе смотрел на брата, который крутился возле мамы, мешая ей работать, и просил "ичо почекотать". Она отпугивала его. Он, вспискнув, отбегал или залезал под стол и смеялся; а потом на цыпочках подкрадывался к маме.
Помню, однажды погостив три месяца с сестрой Настей – она была младше меня на два года, а мне тогда минуло пять, – в деревне, мы приехали домой и увидели в маленькой кровати, в которой я и сестры тоже когда-то спали, страшненького, красноватого ребенка. Мама сказала, что он наш брат Сашок.
Я спросил ее, где она его взяла. Сестра
– Где же ты нашла меня? – спросил я.
– Где я нашла тебя? – переспросила мама и посмотрела на папку, который, усмехаясь, покручивал свой жесткий ус и курил возле открытой форточки. – Мы в то время жили на Севере. Как-то раз ночью вышла я на улицу и вижу – несутся по тундре олени, много-много. Умчались они, и только я стала заходить в дом, как вдруг услышала – кто-то плачет. Подошла, вижу – лежит на снегу маленький олененок. Сжался весь. Взяла его на руки. В доме олененок отогрелся и сразу же превратился в мальчика. Это и был ты.
– Как! – воскликнул я, когда мама закончила рассказ и как ни в чем не бывало занялась этим человечком. – Как! Я был оленем?!
От волнения у меня выступили слезы и рот не закрывался, когда я замолчал. Я забежал вперед мамы, чувствуя недоверие к рассказанному, и прямо посмотрел в ее похудевшее за последнее время лицо, желая только одного, чтобы глаза или она сама сказали мне: верь! Мне кажется: если бы она тогда сказала, что ее рассказ – неправда, я не захотел бы ей поверить.
– Я был оленем! Как вы могли об этом молчать?! – восклицал я, совершенно не понимая, почему взрослые не разделяют мой восторг.
Ночью я долго не мог уснуть. Прижимал к себе кошку Марысю и шептал ей, целуя в ухо и в нос:
– Марыся, я был оленем. Вот так-то! А кем ты была? Лисичкой?
Марыся что-то урчала и облизывалась – вечером она съела кусок пирога, утащив его со стола. Мама прогнала Марысю на улицу и сказала, чтобы она больше не приходила домой. Я тайком пронес кошку в комнату и положил в свою постель на подушку.
В зале над фанерным старым комодом висел большой портрет, и я в детстве никак не мог поверить, что изображенная на нем красивая, с глубоким взглядом блестящих глаз и перекинутой через плечо толстой косой девушка – моя мама в молодости. К сорока годам от ее былой красоты мало что осталось. Вот только родинка на подбородке все та же – большая и запеченно-коричневатая. Я забирался, бывало, к маме на колени и целовал ее родинку. И спрашивал, как это она у нее появилась, такая большая и красивая. Она говорила, что крупные родинки бывают у счастливых людей. Но как-то сразу задумывалась. Я же трогал родинку и приставал с разговорами.
Иногда мама играла на гитаре и пела. Как ее преображали пение и улыбка! Пела очень тихо, как бы самой себе. И песня, можно подумать, была рассказом о ее жизни. Я сидел в стороне от взрослой компании и всматривался в мамино лицо. И мне начинало казаться, что мама буквально на глазах молодеет и хорошеет, превращаясь в ту маму, которая навечно осталась красивой и молодой на портрете. Когда она пела "Гори, гори, моя звезда", ее голос с середины романса вдруг изменялся до тончайшего фальцета, и она никак не могла сдержать слез. Я прижимался к маме, не замечая, что мешаю играть.