Солнце встанет!
Шрифт:
— Эх, Зинаида Владимировна, видно, вы моего родителя не знаете. Он меня и так пилил все, что я больше рабочие интересы, чем наши личные, храню, ну, и того, значит, обижался. А теперь предлог хороший от мануфактуры отделаться! За спичечной, мол, глаза да глаза нужны. А и устроимся же мы тут на славу! — весело воскликнул Сила. — В первую голову в Рябове больницу, в Колотаевке церковь улучшим, в фабричную больницу доктора своего, чтобы земцу не пользоваться…
— Милый вы, милый! — прошептала Лика, протягивая обе руки жениху. — И за что мне такое счастье? — заметила она чуть слышно.
Тетя Зина
Около часа сидели Сила и его невеста на скамейке под развесистой липой, тихо разговаривая о скором будущем. Тетя Зина чуть ли не в десятый раз звала пить чай молодую пару, но ни Лика, ни Сила не двигались с места. Они боялись нарушить гармонию этого вечера пошлой жизненной обстановкой.
— Народ, — говорил Сила, — народ достоин лучшей доли. Когда я вижу нужду рабочего класса, всеми силами прорывающего себе путь не к обогащению, нет, а к выходу из этой нужды беспросветной, куда его толкнула судьба, мне хочется к нему присоединиться, Лидия Валентиновна, чтобы и самому отпить из этой скудной чаши. И стыдно мне тогда и за своп миллионы, и за возможность чувствовать себя в холе и довольстве. Эх, досадно мне, что родился я Силой Строгановым, а не Гараськой Безруким.
— Нет, нет, голубчик! Вы радоваться должны! — горячо прервала его Лика, — радоваться, что есть на земле Силы, чтобы давать дышать таким Гараськам. Ведь, если бы светло, тепло, радостно и ярко было на земле, чтобы тогда оставалось делать солнцу?
Внезапное молчание воцарилось на скамье под старой липой. Глаза Силы, не покидая своего восторженного выражения, впивались в белевшее во мраке лицо молодой девушки. Но обычно застенчивая Горная не смущалась этого взгляда; в нем было столько чистой любви и преданности, что сердце Лики невольно забилось необычайно радостной гордостью и счастьем. Она прижалась к сильной груди Строганова и вмиг почувствовала себя такой слабенькой и хрупкой, какою еще не чувствовала себя никогда.
А Сила Романович сидел, не шевелясь, боясь каким-либо неосторожным словом или движением спугнуть так доверчиво прильнувшую девушку.
И вот Лика подняла голову, ее глаза встретились с глубоким, любящим взором Силы. Строганов не выдержал. Огонь пробежал по его жилам. Около него, совсем рядом, прижимаясь к нему, сидела любимая им девушка, которая через неделю-другую должна была сделаться его женою. Близость этой девушки ударила ему в голову, пробежала по всему телу, затуманила мозг. Дрожащею рукою он охватил ее плечи.
— Дозвольте! — срывающимся шепотом вырвалось из его груди, и, прежде чем Лика могла ответить что-либо, трепетные губы прильнули к ее губам.
В следующую же минуту Сила был у ее ног, весь сгорая от стыда и отчаяния.
— Прогоните меня… Прогоните… Дурак… я… Да как я осмелился!.. Лидия Валентиновна, святая, чистая, прекрасная, простите меня!
И он прижался губами к подолу ее платья.
— Встань, милый! — произнесла Лика, — и не бойся, что оскорбил меня! Ты любишь меня, а где любовь там нет оскорбления. Ты видишь, я сама целую тебя! — и она прильнула губами к его лбу. Потом тихонько оттолкнула от себя со словами: а теперь ступай. К тете идти не надо. Пусть только одна природа будет свидетельницей нашего счастья. Ступай… Завтра я буду на фабрике.
— Лидия Валентиновна! Лида! — послышался во мраке задыхающийся от счастья голос Строганова.
— Лида! — эхом повторила Горная. — Лида! Как это ново и красиво. Так еще никто не называл меня!.. Да, Лида… Для него одного я буду Лида! — проговорила она мысленно, прислушиваясь к удаляющимся шагам жениха.
Вот они дальше, дальше… Вот их почти совсем не слышно. Какая-то мучительная боль одиночества сжала сердце Лики. Ее потянуло вдруг броситься за Силой, задержать, заставить быть около себя. Какая-то странная пустота, какой-то непонятный страх наполнили разом ее душу. Тяжелое предчувствие сжало сердце.
«Сила! Сила! Остановись! Останься!» — хотела было крикнуть она и вдруг замерла от неожиданности. Пред ней стояла стройная мужская фигура. Бледное лицо, окруженное черной бородой, выступало во мраке.
— Браун! — вырвалось из груди Лики, и непонятный страх с новой силой захватил ее сердце.
Браун стоял теперь в полосе лунного света и улыбался. Что-то сатанински-злорадное было в его смертельно-бледном лице, в глазах, горевших теперь адским пламенем. Он близко-близко подошел к девушке, взял ее за руку и низко наклонил к ее лицу свою красивую голову.
— Не бойтесь меня, мадемуазель Горная! — произнес он глухим голосом, — я пришел не со злым умыслом, я явился сюда только поздравить вас, только от души пожелать вам счастья. Чего вы так дрожите? Почему вы боитесь меня? Разве во мне есть что-нибудь страшное? Но бросьте это… Вы счастливы до краев, Лидия Валентиновна, и никакому другому чувству не может быть дано место в вашей душе. Сейчас я был невольным свидетелем вашего счастья. Вы поцеловали вашего жениха… О, что это был за поцелуй! Я бы охотно отдал за него целую жизнь. И знаете ли, что мне он напомнил? Рассказ одного моего приятеля русского, который посетил нашу фабрику в Вене. Он любил русскую девушку и она принадлежала ему… Да, она отдалась ему, несмотря на свое высокое положение в свете… И он ласкал ее точно так же в ту ночь… Вы можете себе представить такую ночь? Белые снежные сугробы, бешеная тройка, цыгане, вина… и песни, песни без конца. У нас, в Германии, не знают им подобных, а потом снова тройка, и нежная золотокудрая девушка, похожая на Мадонну… Восточная комната, тишина, белый мех зверей, и такие ласки, каких не знали боги, клянусь вам. Вас я спрашиваю, мадемуазель Лика, можете ли вы себе представить такую ночь?
Глаза Лики широко раскрылись и почти безумным, на смерть испуганным взором впились в бледное, перекошенное лицо Брауна.
— Восточная комната… белый мех… князь Всеволод… и ласки… — как сомнамбула, повторяла она без тени сознания в застывшем лице.
Браун весь подался вперед, схватил ее похолодевшую руку, заглянул в эти безумные глаза.
— Мадемуазель Лика, что с вами? Неужели этот рассказ мог повлиять на вас так удручающе? Ведь, это чуждо вам, как посторонняя, чужая повесть. Мой русский приятель рассказал мне ее в Вене и с тех пор…