Солнцеравная
Шрифт:
— Баламани, ты был прав насчет царевны, — сказал я. — Она не забыла меня. Оставила мне мельницу возле Тегеранских ворот.
Он уронил бумаги на доску для письма:
— Хвала Всемогущему! И какой доход она приносит?
— Еще не знаю.
Облегчение в его взгляде говорило, что он всерьез беспокоился обо мне.
— Теперь ты сможешь как следует позаботиться о своей сестре и даже о себе.
— Возможно, — сказал я, но не слишком весело.
— Джавахир, что такое? Это же один из самых радостных дней твоей жизни. Тебя одарили сверх всяких
— Я знаю. Мое сердце переполнено благодарностью. Как добра она была, помня обо мне! Ведь она не знала, какие трудности это повлечет. Халил-хан забрал мельницу себе. Как я могу отобрать ее назад?
Баламани удивился:
— Ну ты же знаешь. Иди к великому визирю, покажи ему документ и попроси помочь перевести право собственности на твое имя.
— Мирза Салман мне не поможет.
— Почему же?
— Он презирает меня.
С минуту Баламани пристально смотрел на меня:
— Что ты натворил?
— Поссорился с ним.
— Из-за чего?
— Из-за некоторых вещей, беспокоивших меня.
— Например? — Лоб его пошел гневными складками, он стал похож на карающего ангела в голубом одеянии.
— Я не совладал с собой. Просто не смог. — Тягостное чувство мучило меня: это было последним, чего можно ожидать от опытного придворного.
— Что ты сказал?
Я отвернулся:
— Обвинил его в подстрекательстве к убийству Пери.
Баламани надолго утратил дар речи. Он смотрел на меня, и кожа под его глазами собиралась в гневноогорченные морщины, словно я разочаровал родную мать.
— И это не все. Я сломал нос Халил-хану. Он теперь смотрит влево.
Старик фыркнул:
— Странно, что ты еще жив. Тебе понадобится помощь сил, которых на земле нет.
Я не ответил.
— Джавахир, ты был и остался дураком, — добавил он, повысив голос. — Как ты намерен теперь вернуть себе мельницу, когда великий визирь — тот, кому принадлежит последнее слово касательно всех бумаг на право собственности, — настроен против тебя?
— Не знаю. Скажу только, что я чувствую себя словно камыш, вырванный с корнем. Как я могу петь сладкие песенки, когда мое сердце изливает лишь печаль и утрату?
— Ты знаешь все законы двора. Я столько старался ради тебя — а ты взял и все разрушил. Что пользы Пери, если ты себя погубишь? Ну и осел же ты!
Я ощутил, как кровь бросилась мне в лицо, и руки мои сжались в кулаки.
— Во имя Бога, я не могу больше! Мы что, не люди? У нас нет языков? Их что, отрезали угнетатели, что нами правят, и мы утратили дар речи?
Баламани пытался остановить меня, но я продолжал:
— Впервые в жизни я поступил как мужчина. Я могу заплатить головой за свои слова, но я, по крайней мере, их скажу. Мне плевать, что я обзавелся врагом. Мне плевать, что я потеряю место. Впервые в жизни я не чувствовал, что таящееся в моем сердце и сошедшее с моих губ не различаются, как день и ночь. Я стал как жгучий белый свет, чистый и ясный. Словно мои мужские части выросли с гору и я получил право крикнуть: «Я мужчина из мужчин!»
Взгляд Баламани смягчился, и он вдруг стал старше и печальнее, чем когда-либо.
— Я так и не посмел сделать то, что ты описал, мой друг. Я по-прежнему думаю, что ты дурак… — И он воздел к небу ладони. — Однако горжусь тобой.
Мои глаза заволокло влагой. Я сердито и благодарно смахнул ее.
— Баламани, что мне делать?
Задумчивость в его глазах говорила, что надежд у меня мало.
— Чего ты хочешь?
Я поразмыслил и произнес:
— Хочу мельницу, чтобы оставить двор и жить на доход, а затем хочу узнать, что такое быть хозяином самому себе.
— И как ты собираешься этого добиться?
— Пойду к мирзе Салману и потребую мельницу, потому что она моя по праву.
Баламани долго и грустно смеялся. С жалостью я припомнил времена, когда он обучал меня, чтоб я никогда не дал промаха при дворе.
— Поведение твое настолько вызывающе, что он откажется помогать тебе. Прими, по крайней мере, маленький совет.
— Конечно.
— Извинись. Объясни, что обезумел от горя. Поклянись быть соратником. Так поступает мудрый придворный, а ты был одним из лучших.
Все в моем теле напряглось.
— То есть я должен вернуться к прежним уловкам? — прорычал я.
— Успокойся, — велел Баламани. — Насколько сильно ты жаждешь победить?
Мирза Салман не позволил даже впустить меня для встречи с ним, хотя я прождал целый день. Когда я проскочил мимо его слуг к нему в покои, настаивая, что у меня срочное дело, его лицо набухло яростью. Едва я заговорил о мельнице, он обозвал меня невежей и дураком и велел выставить вон.
Тогда я решил немедленно сходить к Фереште под предлогом обмена сведениями о новых царедворцах и замыслах. Мне нужен был ее совет. А еще острее мне хотелось увидеть ее и облегчить свое сердце.
Когда я добрался до ее дома, мне было сказано, что Фереште занята и впустит меня, как только сможет. Я выпил чаю, съел несколько маленьких огурцов и полюбовался новой росписью, где знатная женщина угощает вином влюбленного придворного. День тянулся, шли часы, и я понял, что Фереште, скорее всего, обслуживает гостя. Что, если это мирза Салман? Мысль эта наполнила меня отвращением.
Когда меня наконец провели к ней, она даже не встала приветствовать меня. Ее большие глаза были полны усталости, а платье было измятым и несвежим.
— Что случилось?
— Мою дочь тошнило, — сказала она. — Я дала ей лекарство, и теперь она наконец уснула.
— Надеюсь, она скоро поправится.
— Спасибо.
— Я пришел поблагодарить тебя. Ты мне помогла во многом.
— Как бы я хотела, чтоб известие о мирзе Салмане пришло вовремя и спасло твою госпожу…
— И я бы этого хотел, — ответил я. — Странно, и все же мне кажется, что в глубине души Пери знала, что обречена.
— Почему?
— Она говорила со мной о смерти и загробном суде еще до того, как узнала об убийстве своего дяди.