Соломон Волков История русской культуры 20 века

на главную

Жанры

Соломон Волков История русской культуры 20 века

Шрифт:

Соломон Волков

История русской культуры 20 века. 2008 год

ВСТУПЛЕНИЕ Культура и политика всегда были и будут нерасторжимы (те, кто уверяет в обратном, тоже делают политическое заявление). Яркий и трагический тому пример - судьба русской культуры XX века: быть может, впервые в истории человечества на территории такой огромной страны, прошедшей сквозь разрушительные войны, конвульсивные революции и жесточайший террор, столь долгое время проводился столь целенаправленный эксперимент по тотальной политизации культурной жизни. Именно об этом - данная книга, первая в своем роде на любом из языков: штудии по отдельным сферам культурно-политического взаимодействия в России прошлого века умножаются постоянно, но комплексной презентации этой проблемы до сих пор еще не было. Вожди и культура - этот сюжет привлекал меня еще с советского детства. Темой первой моей коллекции стали не обычные для юного возраста игрушечные солдатики или почтовые марки, а появившиеся в газетах сразу после смерти Иосифа Сталина в марте 1953 года изображения покойного диктатора с деятелями культуры, вроде писателя Максима Горького или артистов Московского Художественного театра. Вот как далеко уходят психологические корни данной работы. И впоследствии автор в качестве журналиста, члена Союза советских композиторов, старшего редактора журнала «Советская музыка» и собеседника многих ведущих деятелей отечественной культуры постоянно сталкивался с ее политическими аспектами, всем тогда представлявшимися первостепенно важными. Я постарался передать это ощущение жгучей актуальности, свидетелем которого я был. Другая существенная особенность данной истории состоит в том, что автору всегда по его образованию и интересам были кровно близки вопросы музыки, балета, театра, ар г рынка - интегральные для русской культуры, но в которых другие историки зачастую «плавают», прибегая к услугам команды помощников и делая при этом множество грубых ошибок. Вероятно, их просто не очень-то интересуют все эти композиторы, танцовщики, художники... Как читатель сможет убедиться, для меня важны такие мастера, как Николай Римский-Корсаков (и его ученики Игорь Стравинский и Сергей Прокофьев), Михаил Врубель, Михаил Фокин, Федор Шаляпин, Павел Филонов, Андрей Тарковский, Альфред Шнитке, такие культурные вехи, как Московский Художественный театр, «новое направление» в религиозной музыке начала века, дягилевские «Русские сезоны», «амазонки» русского авангарда (а также и так называемый «второй авангард», еще малоизученный). Все эти внелитературные явления я помещаю в политический и социальный контекст. Но невозможно обойти тот факт, что Россия - что бы о ней ни думали на Западе - логоцентристская страна, а посему на авансцене ее культурной жизни естественно оказались писатели - Лев Толстой, Максим Горький и Александр Солженицын. Каждый из них стремился по-своему воплотить идею, позднее откристаллизовавшуюся в афоризме Солженицына о том, что в России большой писатель - это как бы второе правительство. Они пытались влиять на власти, вто время как власти пытались манипулировать ими. Ни один из этих гигантов не сумел реализовать свою программу полностью, но все трое создали свои персональные политизированные мифы, и переоцепить огромную роль них мифов в общественной жизни России невозможно. Политические пертурбации многократно усилили резонанс русской культуры ПРОШЛОГО века, но она также дорого заплатила за это: многими смертями, искалеченными судьбами и творческими бедствиями. В течение семидесяти лет железный занавес разделял ее метропольную и эмигрантскую части. Они только сравнительно недавно начали срастаться, и этот сложный и мучительный процесс также отражен в моей книге. Другое болезненное идеологическое разделение русской культуры - на «горожан» и «деревенщиков», прошедшее через весь XX век, кровоточит до сих пор. Иногда кажется, что конфликт этот в современной России даже обостряется, делая невозможным сколько-нибудь содержательный диалог между враждующими сторонами. Автору повезло: он был и остается в добрых отношениях с крупными деятелями из обоих лагерей. Как ни парадоксально, пребывание в США, где автор теперь живет, продолжая при этом писать и выступать с лекциями о старой и новой российской культуре, дает ему - хочется надеяться - шанс быть более объективным. Вспоминаются слова Иосифа Бродского, в разговоре со мной однажды уподобившего свою культурную ситуацию в Нью-Йорке позиции наблюдателя, сидящего на вершине холма, откуда открывается вид на оба его склона. Необходимость в подобном взгляде «издалека» определенно ощущается в связи с нарастающей не по дням, а по часам глобализацией культуры, в которую неминуемым образом втянута и современная Россия. Некоторые в России гневно осуждают эту глобализацию, другие - только ее эксцессы, а третьи и вовсе ее приветствуют, но началась она не сегодня и не вчера, Россия участвует в этом процессе с момента начала своего сближения с Западной Европой в конце XVII века. Просто события неизмеримо убыстрились I наше время. Ленин и в особенности Сталин хорошо понимали важность культуры как политического инструмента Не только внутри страны, но и на международной арене, и искусно пользовались этим оружием. В области культурной пропаганды большевики были новаторами, и поэтому постоянные жалобы коммуни-

стического руководства на идеологическую агрессию Запада исегда ныглядели достаточно странно: ведь они сами способствовали созданию данного поля политической игры. Одним из важных символов этой конфронтации стала международная Нобелевская премия по литературе, которой в XX веке удостоились пятеро великих россиян: Иван Бунин (1933), Борис Пастернак (1958), Михаил Шолохов (1965), Александр Солженицын (1970) и Иосиф Бродский (1987). Из года в год советские власти возмущались тем, что Нобелевская премия-де политизирована. Отвечая на подобные нападки, Солженицын когда-то резонно заметил: «Хотя в политикевсе время обвинялась Шведская академия, но это нашилающие голоса делали невозможной никакую другую оценку». Поэтому присуждение Нобелевки каждый раз превращалось в очень громкое событие, и, как следствие, закулисной истории этих наград в книге уделено особое внимание. При нынешней всеобщей взаимосвязанности всякий значительный локальный культурный жест рано или поздно обретает мировое - чаще всего политическое - эхо, а если подобное не происходит, то и это можно объяснить, исходя из международного идеологического контекста. Обратного пути к действительно автохтонным культурным резервациям, вероятно, уже нет. Русскую культуру теперь и внутри страны все чаще оценивают как неотъемлемую часть глобальной, т.е. по гамбургскому счету, как это ни кажется, после семидесятилетнего перерыва, непривычным и болезненным. Высшими образцами такого искушенного анализа - эмоционального, заинтересованного и «патриотического», но в то же время равняющегося па мировые стандарты и оттого более строгого и взвешенного, - могут служить писания Александра Бепуа и князя Дмитрия Святополк-Мирского их зарубежною периода, когда эти проницательные критики и мастера отточенной «просветительской прозы» были равноудалены от внутрироссийских партийных страстей. Их стиль, авторитетный для знатоков и доступный для неофитов, отмечен труднодостижимым, а потому редким балансом «ласковой злости и иронической влюбленности». На протяжении многолетней работы над этой книгой неизменной путеводной звездой для меня оставались воспоминания о бесценных беседах с некоторыми из ее героев: Натаном Альтманом, Анной Ахматовой, Джорджем Баланчиным, Иосифом Бродским, Сергеем Довлатовым, Кириллом Кондрашиным, Юрием Любимовым, Анатолием Рыбаковым, Георгием Свиридовым, Виктором Шкловским, Альфредом Шнитке, Дмитрием Шостаковичем. Я также безмерно благодарен благосклонно отвечавшим на мои вопросы об этих драматичных временах Николаю Акимову, Василию Аксенову, Григорию Александрову, Владимиру Ашкенази, Нине Бруни-Бальмонт, Рудольфу Баршаю, Татьяне Бек, Исайе Берлину, Леонарду Бернстайну, Андрею Битову, Дмитрию Бобышеву, Валериану Богданову-Березовскому, Никите Богословскому, Елене Боннэр, Александру Боровскому, Лиле Брик, Евгению Брусиловскому, Владимиру Васильеву, Олегу Васильеву, Георгию Владимову, Андрею Вознесенскому, Павлу Вульфиусу, Владимиру Высоцкому, Александру Галичу, Леониду Гиршовичу, Евдокии Глебовой, Александру Годунову, Якову Гордину, Владимиру Горовицу, Борису Гребенщикову, Ирине Грэм, Софии Губайдулиной, Льву Гумилеву, Александре Даниловой, Эдисону Денисову, Олегу Ефремову, Вячеславу Завалишину, Александру Зиновьеву, Вячеславу Иванову, Наталии Ивановой, Гии Канчели, Василию Катаняну, Линкольну Керстину, Эдварду Клайну, Элему Климову, Леониду Когану, Александру Косолапову, Юрию Кочневу, Гидону Кремеру, Наталье Крымовой, Савве Кулишу, Сергею Курехину, Джею Лейде, Эдуарду Л и монову, Федору Лопухову, Льву Лосеву, Алексею Любимову, Владимиру Максимову, Берте Малько, Юрию Мамлееву, Суламифи Мессерер, Чеславу Милошу, Натану Мильштейну, Игорю Моисееву, Евгению Мравинскому, Анатолию Найману,

Эрнсту Ней шестому, Виктору Некрасову, Наталье Нестеровой, Ирине Нижинской, Рудольфу Нурееву, Михаилу Одноралову, Давиду Ойстраху, Булату Окуджаве, Алле Осипенко, Надежде Павлович, Владимиру Паперному, Сергею Параджанову, Виктору Пивоварову, Майе Плисецкой, Борису Покровскому, Лине Прокофьевой, Ирине Прохоровой, Льву Раабену, Эдварду Радзинскому, Рите Райт-Ковалевой, Евгению Рейну, Святославу Рихтеру, Геннадию Рождественскому, Роберту Рождественскому, Марье Розановой, Мстиславу Ростроповичу, Евгению Светланову, Андрею Седых, Константину Симонову, Андрею Синявскому, Борису Слуцкому, Василию Соловьеву-Седому, Владимиру Солоухину, Гаррисону Солсбери, Арнольду Сохору, Владимиру Спивакову, Айзику Стерну, Анне Стэн, Вере Стравинской, Флоре Сыркиной, Юрию Темирканову, Николаю Тихонову, Александру Тышлеру, Владимиру Усачевскому, Николаю Харджиеву, Араму Хачатуряну, Игорю Холину, Андрею Хржановскому, Александру Черепнину, Сергею Чигракову, Мариэтте Чудаковой, Мариэтте Шагинян, Юрию Шевчуку, Иосифу Шеру, Родиону Щедрину, Ангелине Щекин-Кротовой, Борису Эйфману, Марии Юдиной, Сергею Юткевичу, Леониду Якобсону, Роману Якобсону, Владимиру Янкилевскому, Марису Янсонсу. Очень полезными оказались разговоры с Вагричем Бахчаняном, Петром Вайлем, Александром Генисом, Юрием Гендлером, Борисом Парамоновым, Евгенией Петровой, Александром Рабиновичем-Бураковским, Аллой Розенфельд, Иваном Толстым. Некоторые идеи этой книги впервые дискутировались в дружеских домах Гриши и Александры Брускиных, Татьяны Рыбаковой и Елены Колат. Разумеется, никто из них не несет ответственности за мои выводы и оценки. Спасибо моей жене Марианне за расшифровку цитируемых здесь интервью и галерею сделанных ею фотографических портретов, представляющую многих из самых ярких персонажей русской культуры XX века. БУРЯ НАДВИГАЕТСЯ ГЛАВА ноября 1910 года по всей Руси великой люди расхватывали свежие номера газет, извещавших, что вчера в 6 часов 5 минут утра на железнодорожной станции Астапово скончался граф Лев Николаевич Толстой. С фотографий смотрел самый, быть может, знаменитый в тот момент во всем мире человек: суровый седобородый старец 82 лет, с высоко сидящими очень большими ушами и мохнатыми бровями, сдвинутыми над по-звериному зоркими (некоторые говорили - «волчьими») глазами. Другая всемирная - хоть и меньшего масштаба - знаменитость, писатель Максим Горький, живший в то время в изгнании на итальянском острове Капри, узнав о кончине Толстого, записал: «Это ударило в сердце, заревел я от обиды и тоски...» В письме к другу Горький эмоционально и со свойственной ему некоторой вычурностью вопрошал: «Отошла в об-насть былого душа великая, душа, объявшая собою всю Русь, все русское, - о ком, кроме Толстого Л ьва, можно это сказать?» Поэт-модернист и космополит Валерий Ьрюсов в мемориальном очерке был склонен подчеркнуть иное: «Толстой был для всего мира. Его

слона раздавались и для англичанина, и для француза, и для японца, и для бурята...» Л из 11арижа политический эмигрант большевик Владимир Ульянов (Ленин) упорно - как это умел делать только он один - вдалбливал снос: «Умер Лев Толстой. Его мировое значение как художника, его мировая известность как мыслителя и проповедника, и то и другое отражает по-своему мировое значение русской революции». Правы были, как это часто бывает, все трое. Мы привыкли думать о Толстом как о феномене культуры XIX пека, создателе «Войны и мира» (1863-1877), быть может, величайшего романа в истории жанра, и таких шедевров - каждый в своем роде, - как «Анна Каренина» (1873-1877) и «Смерть Ивана Ильича» (1XS6). Между тем трудно даже вообразить себе, до какой степени этот гигант доминировал не только в культурной, но и в политической жизни начала XX века. Брюсов не преувеличивал: Толстой был всемирным авторитетом. О Толстом говорили, что он соединяет с на ну Вольтера, популярность Руссо и авторитет Гете, сравнивали с легендарными библейскими пророками. В своей родовой усадьбе Ясная Поляна, в двухстах километрах к югу от Москвы, Толстой принимал посетителей со всех концов света, стекавшихся к нему, чтобы услышать его антиправительственные и антибуржуазные проповеди. Горький в своих воспоминаниях о Толстом, этом шедевре русской non-fiction XX века, признавался, что, глядя на него, не без зависти думал: «Этот человек - богоподобен!» И однако, Толстой был весь соткан из противоречий, вмещая в себя, по выражению Уолта Уитмена, «множества». Он был и убежденным архаистом, и естественным новатором одновременно - и в жизни, и в писательстве, и в своей страстной религиозной и политической проповеди, граничившей с тотальным анархизмом. Тот же Горький заметил в связи с Толстым не без язвительности (и как бы противореча своему же заявленному энтузиазму): «Психологически было бы вполне естественно, чтоб великие художники и во грехах своих являлись крупнее обыкновенных грешников». (Наблюдение ЭТО было справедливо и в отношении самого Горького, да и к другим культурным титанам века оно вполне приложимо.) ("очииения Толстого тоже хотя и принадлежали к вершинам реализма XIX пека, по смело выходили за его рамки. Здесь еще одно Противоречие. Толстой, как известно, отрицал и высмеивал модернистом, но художественные открытия Толстого очень им пригодились. Oi «внутреннего монолога» Толстого рукой подать до потока сознания и «Улиссе» Джеймса Джойса. Теоретик русского формализма Виктор Шкловский уверенно зачислял Льва Толстого в авангардисты: «Лев Толстой в своих вещах формальных, как музыка, делал построения типа остранения(называние вещи не обычным именем)», - и приводил как пример описание Толстым театральных декораций каккусков раскрашенного картона или института собственности через восприятие лошади. (Метод «остранения» был позднее подхвачен и развит Бертольтом Брехтом и другими европейскими авангардистами.) Откровением для русского общества стал выход в 1911-1912 годах трех неказистых, серого цвета томов «Посмертных художественных произведений Л.Н. Толстого», включавших такие шедевры, как «Отец Сергий», пьеса «Живой труп», в которой, согласно Шкловскому, Толстому удалось «зафиксировать живую речь недоговоренных фраз», и провидческая повесть о бесконечной русско-чеченской войне «Хаджи-Мурат», над которой писатель работал до 1906 года. (Отметим, что первый том этого издания вышел тиражом в 1000 экземпляров, а третий - уже в 35 000.) Через полвека Шкловский, изменивший радикальным воззрениям своей молодости, но оставшийся парадоксалистом, в разговоре со мной доказывал, что в «Хаджи-Мурате» Толстой предвосхитил социалистический реализм (документальность сюжета сквозь романтическую призму). «Это Толстой - отец соцреализма, а вовсе не Горький, как вас учат», - вызывающе сипел достигший к этому времени возраста Толстого 82-летний Шкловский. Если Толстой как писатель позиционировался как патрон литературных течений от реализма до соцреализма, то неудивительно, что В политическом плане на него тоже наклеивали множество противоречивых ярлыков. Современники называли Толстого и кающимся аристократом, и выразителем интересов патриархального русского крестьянства, и революционером, и христианским анархистом. Так' и было: Толстой проповедовал предельное опрощение жизни, считал всякую власть безнравственной и незаконной и при этом призывал к непротивлению злу, то есть к полному и безусловному отказу от какого бы то ни было насилия. Он гневно протестовал против смертной казни в России (в знаменитой статье 1909 года «Не могу молчать»). Он также не признавал авторитета организованной религии. Это неминуемо привело Толстого к открытому, непримиримому и, как многие считают, роковому для судеб России конфликту с самодержавием и Православной Церковью.

I ий- is апреле 1896 года, перед самой коронацией царя Николая II, Константин Победоносцев, могущественный обер-прокурор Святейшего Синода, управлявший делами Русской Православной I (еркви, поносил Толстого (приблизительно в том же духе, как спу-i IЯ три четверти века с лишним будут поносить другого писателя, Л н-кеандра Солженицына, члены советского Политбюро): «Он разноси 1 по всей России страшную заразу анархии и безверия... Очевидно - он враг Церкви, враг всякого правительства и всякого гражданского порядка. Есть предположение в Синоде объявить его отлученным ОТ Церкви, во избежание всяких сомнений и недоразумений в народе, который видит и слышит, что вся интеллигенция поклоняется Толстому». Идею Победоносцева об отлучении писателя от Церкви Св. Синод реализовал в 1901 году, а в 1902 году Толстой обратился к Николаю II (именуя царя - «любезный брат») с посланием, в котором суммировал свои воззрения на царский строй и официальную Церковь: «('амодержавие есть форма правления отжившая... И потому поддер-ж и вать эту форму правления и связанное с нею православие можно только, как это и делается теперь, посредством всякого насилия: усиленной охраны, административных ссылок, казней, религиозных гонений, запрещения книг, газет, извращения воспитания и вообще всякого рода дурных и жестоких дел». Неужели Толстой надеялся, что своим дерзким обращением проймет царя, что тот «поймет то дурное, что делает»? Николай II его Проигнорировал, а писатель оценил царя как «жалкого, слабого, глупою» правителя. Толстой хотел учить, а не скромно и почтительно советовать, как того требовал ритуал, - такова была его позиция, модель поведения. Николай II (чьим советником в тот момент был I [обедоносцев, а с 1907 года - Григорий Распутин) не собирался исполнять роль ученика. Диалог не состоялся, да и не мог состояться. Соответственно, не реализовалась и предложенная Толстым модель взаимоотношений и взаимодействия современного монарха и великого Писателя, государства и «культурного героя». Именно такую, «толстовскую», модель попытались в дальнейшем воссоздать - каждый по своему Горький и Солженицын, через 80 лет в своем знаменитом «')тюде о монархе» из романа «Август' Четырнадцатого» обрисовавший Николая II с большой симпатией и пониманием: уж не видел ли « олжепипын себя, В мире художественной фантазии, в роли иде- ального собеседника и наставника последнего царя? (Подобное впечатление создается при чтении многих страниц исторической эпопеи Солженицына «Красное Колесо».) Умный и циничный Алексей Суворин, могущественный издатель промонархической газеты «Новое время», резюмировал в своем дневнике 29 мая 1901 года: «Два царя у нас: Николай II и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай II ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой, несомненно, колеблет Трон Николая и его династии. Его проклинают, Синод имеет против I ler`o свое определение. Толстой отвечает, ответ расходится в рукописях и в. заграничных газетах. Попробуй кто тронуть Толстого. Весь мир закричит, и наша администрация поджимает хвост». Суворин точно описал кардинально новую для российской общественной жизни ситуацию. В лице Толстого русская культура выдвинула лидера, который уже не довольствовался ролью «второго правительства», то есть теневого кабинета (вспомним солженицынский афоризм). Он хотел быть (и многим таковым и казался) «первымправительством». Толстой претендовал на то, чтобы диктовать царскому правительству свои пути решения ключевых социальных и политических вопросов: войны и мира (буквально), земельной, административной и судебной реформ. «Сила его позиции, - объяснял ведущий толстовед Ьорис Эйхенбаум, - заключалась в том, что, противопоставляя себя )iioxe, он не отворачивался от нее». Именно эта небывалая по влиятельности общественная позиция Толстого дала основание Ленину назвать писателя в 1908 году «зеркалом русской революции». Ленин сформулировал тогда, чем революционен Толстой: это «беспощадная критика капиталистиче ской эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс...». Толстой подрывал легитимность монархии, своими писаниями лишая ее главного оружия - ощущения собственного величия и неприкасаемости. Но Толстой замахивался на большее, на что ни Николай II, ни Ленин не претендовали: ему было мало власти земной. Еще 27-летним молодым человеком Толстой задумал (об этом есть запись в его дневниках) новую религию и шел к осуществлению этой идеи всю жизнь, шаг за смелым шагом выстраивая свой беспрецедентный для новой »ры имидж демиурга. В толстовской схеме вещей Христос и Будда выступали всею лишь в качестве поддающихся рациональному объ

яснению проповедников человеческой мудрости, рядом с которыми естественно возникала «богоподобная» (по определению Максима Горького) фигура самого Толстого. Характерно ироническое наблюдение того же Горького, что Толстой «считает Христа наивным, достойным сожаления». В сущности, Толстой полагал, что в состоянии лучше интерпретировать учение Христа, чем сам Христос. Поразительно, но в начале XX века эту точку зрения рачдсляло множество людей по всему миру - от Франции, где энтузиаст ическим пропагандистом толстовского христианского социализма стал Ромен Роллан, до Индии, где лозунг Толстого о «непротивлении злу насилием» был блестяще применен Махатмой Ганди. В США одинаково пылкими сторонниками морального учения Толстого были одновременно Уильям Дженнингс, Брайан и Кларенс Дарроу, один - обвинитель, а другой - защитник на печально известном «обезьяньем» процессе Джона Скоупса в 1925 году. Это была ранее неслыханная глобальнаяслава, распространявшаяся и раздувавшаяся новой силой - жадной до культурно-политических сенсаций мировой прессой и набиравшими силу киноновостями, которыми Толстой, только игравший роль яснополянского анахорета, а на самом деле любивший и умевший давать интервью, умело манипул провал. Никогда еще русский писатель не пользовался при жизни такой популярностью за границей (известность живших в свое время на Западе Александра Герцена и Ивана Тургенева была несравненно более скромной). Показательно, что Герцен печатал свои антиправительственные памфлеты в Европе за свой счет, а Толстого бесконечно издавали и переиздавали коммерческие издательства всего мира - прежде всего потому, что он был лидером по продажам книг, в первую очередь как автор новых произведений на религиозную тему. Хотя Герцена можно считать одним из создателей симбиоза «тамиздата» (когда произведение, обращенное к русским читателям, впервые Bi , iходит на Западе) и «самиздата» (когда это же произведение распространяется внутри России нелегально, в рукописных списках), Толстой, несомненно, вывел это явление на качественно новый виток. I I о постоянно запрещавшиеся царской цензурой статьи, обращения, открытые письма практически одновременно начинали циркулировать и на Западе, и в России, причем западная пресса, охотно предоставлявшая Толстому неограниченную трибуну, служила мощным стимулянтом повышенного интереса к писателю внутри России: ситуация, повторившаяся впоследствии с Солженицыным. \1е сумев совладать с Толстым при жизни, русское правительство и православная иерархия попытались взять верх над писателем хотя бы после его смерти, которая из-за драматического ухода Толстого ИЗ дому в последние дни его жизни была превращена во всемирное шоу Толстой, давно уже хотевший начать жить соответственно своему учению - не как граф, но как простой крестьянин, - попросту сбежал из своего поместья и от семьи. По воспаление легких, оказавшееся роковым, задержало его на маленькой железнодорожной станции Астапово, немедленно превратившейся в арену столкновения между заполонившими Астапово многочисленными журналистами и киношниками, с одной стороны, семьей и близкими писателя - с другой (внутри этой группы шли и свои междоусобные свары), правительством и Церковью - с третьей, и оппозиционными либеральными силами - с четвертой. Семья старалась соблюсти остатки декорума в явно скандальной ситуации, media - выжать максимум из колоссальной сенсации, а правительство - предотвратить возможные беспорядки, которых оно страшно боялось. Media, конечно, победили всех: это был один из первых примеров их новоприобретенной силы в России. Весь мир обошли документалfail i·ie кинокадры, показывающие, как жену Толстого не допустили к умирающему графу. Бесчисленные газетные репортажи из Астапова, сопровождавшиеся фотографиями, не только сделали публичным приватный акт умирания гения, но и предали гласности безобразную склоку вокруг его завещания. Не привыкшие к эффективному обращению с современными media, правительство и Св. Синод в этой беспрецедентно щекотливой ситуации совершали один неуклюжий шаг за другим. К Толстому послали монаха, дабы склонить умирающего к покаянию и, следовательно, примирению с официальной Церковью. От Толстого гребовалось сказать лишь одно слово: «Каюсь». Из этого, однако, Ничего не вышло. Астапово наводнили агенты полиции, в шифрованных телеграммах регулярно сообщавшие по начальству о новостях, заявлениях близких Толстого, передвижениях журналистов и прочих «подозрительных лиц». I [олиция попыталась контролировать похороны Толстого в Ясной Поляне (резко ограничив доступ туда публики из Петербурга и

Москвы), а также прокатившиеся по всей стране посмертные манифестации, принявшие во многих случаях отчетливо выраженный политический оппозиционный характер. Демонстранты на Невском проспекте в Петербурге несли плакаты, требовавшие - в духе толстовского учения - отмены смертной казни. Суворинское «Новое время» немедленно объявило, что эти «беспорядки» спровоцированы лицами кавказской национальности и «еврейской прессой»: «По уши завязнув в неразборчивом политиканстве, тщету которого изобличал покойный, они обратили память мудреца в предлог для пошлой площадной суматохи». Так В 1910 году была озвучена получившая вновь в конце XX века широкое распространение идея рокового влияния на внутрироссий-ские дела еврейских media. (Характерно, что исходила эта идея из лагеря консервативной прессы, всеми силами стремившейся удержать свое еще недавно подавляющее политическое и экономическое влияние.) 11опулярный обозреватель «Нового времени» Михаил Меньшиков эмоционально доказывал, что евреи используют всем известные толстовские протесты против смертной казни (являвшейся, согласно Меньшикову, одним из оплотов подлинной христианской цивилизации) в своих корыстных целях, пытаясь «разоружить правительство». ('о своей стороны либеральные журналисты (многие из которых были евреями) роль кощунственных заговорщиков в этой истории отводили правительству и Церкви. Последовавшая шумная полемика способствовала превращению похорон Толстого в один из самых громких media-цирков первого десятилетия XX века. Быть может, именно это имел в виду проницательный и ироничный Антон Чехов, задолго до смерти Толстого предсказывая в разговоре с Иваном Буниным, будущим первым русским литературным побелиатом: «Вот умрет Толстой, все пойдет к черту!» Толстой, однако, пережил Чехова на шесть с лишним лет, причем смерть и похороны Чехова в июне 1904 года составили выразительный контраст тому грандиозному спектаклю, каким стало прощание с Толстым. Толстой, готовясь к созданию своего посмертного мифа, разыграл на всемирных подмостках трагедию короля Лира, отказавшегося от своих владений и бежавшего из дому. Но это был наимодернейший вариант этой трагедии, призванный перешекспирить столь ненавистного Толстому Шекспира. В итоге к могиле Толстого, по брезгливому мнению Бунина, стеклись «люди, чуждые ему всячески, восхищавшиеся только его обличениями Церкви и правительства и на похоронах испытывавшие в глубине душ даже счастье: тот экстаз ц-атральности, что всегда охватывает «передовую» толпу на всяких ¦I ражданских» похоронах...». С похоронами Чехова все было иначе. Единственный из великих русских писателей, не сотворивший (по нежеланию или неумению) собственного мифа, он умер в маленьком немецком курортном городке Баденвейлере сравнительно молодым, в 44 года, от изнурительной чахотки, которая глодала его пятнадцать лет, сделав лицо Чехова, как заметил безжалостно наблюдательный Бунин, желтым, морщинистым, как у очень пожилого монгола. Из Германии в Петербург гроб с телом Чехова привезли в вагоне, на котором, к ужасу небольшой группы встречавших, было крупно написано - «Для устриц». Вдову писателя, знаменитую артистку Московского Художественного театра Ольгу Книппер, поразило, что на вокзал пришло всего 15-20 человек. Все вместе взятое по своему абсурдизму напоминало один in рассказов Чехова. Похороны Чехова в Москве, на Новодевичьем кладбище, были уже гораздо более многолюдными, но на присутствовавшего там I орького произвели тем не менее угнетающее впечатление, о чем он и сообщил своему приятелю, некогда популярному (а ныне почти за-оы тому) писателю Леониду Андрееву: «Я весь обрызган серой грязью речей, надписей на венках, газетных статей, разных разговоров. И, невольно думая о своей смерти, я представляю себе идеальные похороны в таком виде: ломовой извозчик везет мой гроб, а за ним идет один равнодушный городовой. Лучше этого, благороднее, приличнее нельзя похоронить писателя в России». О, если бы Горький догадывался, насколько - согласно той шкале ценностей, какая была заявлена им в этом приватном письме 1904 года, - «неприличными» окажутся его собственные похороны в 1936 году: стотысячная толпа на Красной площади, речи советских вождей, оцепление из войск и милиции... Сам Иосиф Сталин возвел Горького к тому времени в ранг «великого гуманиста», борца за счастье «всего прогрессивного человечества». А Чехова скорее волновало счастье ЯВНОГО человека; он, по мнению многих, ни за что не «боролся». 11евец серых будней, серой жизни - таким Чехов представлялся многим своим современникам. Им не нравилось, что Чехов, в отличие от Толстого (а затем и Горького, и Солженицына), ничему не учил и никуда не звал. Вопреки давней русской культурной традиции, Чехов КС был ни пророком, ни юродивым, ни диссидентом. Вот почему он так популярен на Западе, где Чехова ошибочно считают типично русским писателем.

Преклоняясь перед Толстым, Чехов тем не менее был твердо убежден в том, что проповедь - не писательское дело. Чеховская отчужденная позиция отражала реалии новой России, двигавшейся от крестьянской общины к развитому капиталистическому обществу. Пламенный «крестьянский» анархист Толстой гневно отрицал закономерность и желательность этого пути. Его идеи - популистские, к ваш христианские (с сильным буддистским оттенком) - не только формировали сознание русской интеллигенции, но и создавали влиятельный чертеж потенциальных культурных стратегий. Когда движение России к развитому рыночному обществу было оборвано революцией 1917 года, один из аспектов толстовских идей восторжествовал на долгое время: в советскую эпоху искусство рассма-три валось как прямой инструмент улучшения человеческой природы и дидактический элемент культуры вышел на первый план. (Вспомним парадоксальную идею Шкловского о Толстом как предшественнике социалистического реализма.) В этом смысле Чехов - оппонент Толстого и его последователей по жизни и искусству. Идеология Чехова растворена в художественной ткани его произведений, вылущить ее оттуда весьма затруднительно. Это не значит, что у Чехова не было вовсе никаких идеалов, как в том его обвиняли и либеральные, и консервативные публицисты той эпохи. Но эти идеалы были несравненно более секулярными, трезвыми и менее глобальными, чем, скажем, воззрения того же Толстого. Толстой не зря числился пророком; его моральная проповедь была императивной: «не убивай», «не ешь мяса», «воздерживайся от секса», «живи согласно евангельским заповедям». И очень многие ему повиновались, страстно надеясь именно таким образом обустроить свою несложившуюся жизнь. А Чехов еще в 1894 году написал Суворину: «Толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6-7... Теперь же во мне что-то протестует; расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса». После смерти Чехова Толстой напомнил, что покойный ввел в литературу совершенно новые, невиданные до сих пор формы и приемы. Он сравнивал художественную манеру Чехова с импрессионистами: «Смотришь, как будто человек без всякого разбора мажет красками, какие попадаются ему мод руку, и никакого отношения между собой )i и мазки не имеют. Но отойдешь на некоторое расстояние, посмотришь, и, в общем, получается цельное впечатление». Но это признание новаторства Чехова распространялось только на сто прозу, а о пьесах Чехова Толстой говорил автору прямо в лицо: «А все-таки пьес ваших я терпеть не могу. Шекспир скверно писал, I иы еще хуже!» Сейчас это кажется странным, но в своем отрицании драматургии Чехова Толстой был далеко не одинок; серьезные претензии к ней предъявляли и Горький, и Бунин, и многочисленные критики начала иска. Широко известно, что премьера первой из зрелых пьес Чехова, «Чайки», на сцене петербургского императорского Александрийского н'атра в 1896 году решительно провалилась, вызвав шквал враждебных откликов, вроде такого, в газете «Петербургский листок»: «Это Очень плохо задуманная, неумело скомпонованная пьеса, с крайне странным содержанием или, вернее, без всякого содержания. Это - какой-то сумбур в плохой драматической форме». Кто знает, как сложилась бы дальнейшая судьба Чехова-драматурга, ВС НИ бы в России не появилась новаторская театральная организация, революционизировавшая искусство сцены не только в своей стране, но it во всем мире. «Чайка» была заново поставлена в 1898 году в недавно ООЗДанном Московском Художественном театре (МХТ). Удивительно, по ·то эпохальное предприятие было затеяно вполне заурядным драма-! у ртом Владимиром Немировичем-Данченко и мало кому известным актером-любителем Константином Алексеевым-Станиславским. Эти, казалось бы, малоподходящие кандидаты вознамерились коренным образом реформировать русский театр, в тот момент находившийся, по их глубокому (и справедливому) убеждению, в состоянии упадка. Па тогдашней сцене царила рутина - и в режиссуре, которая была рудиментарной, и в актерской игре, часто напыщенной и фальшивой, || к нелепых, совершенно случайных декорациях. Для этих русских театральных революционеров (один из которых 011 'I дворянином, а другой - членом богатой купеческой семьи) драматургия Чехова, которую на старой сцене ни понять, ни принять не мо| ни, стала путеводной звездой. Неудивительно, что архаисты воспринимали ее как «сумбур»: ведь Чехов начисто отказался от схемы i;ik называемой «хорошо сделанной пьесы» - от эффектных сюжетных Поворотов, традиционных монологов-повествований или похожих ни оперные дуэты диалогов. Ткань пьесы у Чехова складывается из внешне бессвязных «полифонических» реплик персонажей. Давно замечено, что действие у Чехова из текста уведено в подтекст, а когда па сцене происходит нечто драматическое, это намеренно сии- *'

жается автором. В финале «Чайки» самоубийство персонажа комментируется так: «Лопнула склянка с эфиром». В «Дяде Ване» реплика: «А, должно быть, в этой самой Африке теперь жарища страшное дело!» - подводит трагический итог целой жизни. Люди на сцене сталкиваются и расходятся, как микробы под микроскопом врача, каковым и был, как известно, по образованию Чехов. Инновационная чеховская идеология, для архаической России того времени революционная (и многими непонятая), внедрялась В общественный дискурс главным образом со сцены МХТ. Особое место этого театра, каким оно представлялось в первые годы XX века, описано в письме к матери поэтом-символистом Александром Блоком (в связи с одним из чеховских спектаклей МХТ): «Это - угол великого русского искусства, один из случайно сохранившихся, каким-то чудом не заплеванных углов моей пакостной, грязной, тупой и кровавой родины...» Об этом же не без легкой иронии напишет позднее другой поэт, Осип Мандельштам: «Художественный театр - дитя русской интеллигенции, плоть от плоти ее, кость от кости... С детства я помню благоговейную атмосферу, которой был окружен этот театр. Сходить в «Художественный» для интеллигента значило почти причаститься, сходить в церковь». Вполне возможно, что так поразившее меня в 1965 году ироническое отношение Анны Андреевны Ахматовой и к МХТ, а заодно и к самому Чехову, у нее - от Мандельштама. «Чехов противопоказан поэзии (как, впрочем, и она ему)», - говорила Ахматова. Эта ее античеховская позиция многим казалась парадоксальной, но отражала неприязнь Ахматовой к мейнстриму, хотя бы и «интеллигентскому». МХТ и Чехов в начале века ощутимо формировали этот мейнстрим. Здесь самое место пояснить, кого в России того времени относили к интеллигенции. Как известно, само это понятие - специфически русское. Именно в России оно получило широкое распространение, причем всегда имело не только узкосоциальное, но и более широкое, психологическое содержание. В плане социальном к интеллигенции относили обыкновенно участников, по выражению Карла Маркса, «свободного духовного производства», то есть наемных работников умственного труда. Это были в основном деятели культуры в широком смысле этого слова: ученые, писатели, журналисты, адвокаты, врачи, инженеры, педагоги и студенты. В политическом плане многие склонялись тогда к тому, чтобы подлинными интеллигентами считать только людей с про-| рессивными взглядами. Психологически же акцент делался на том, что русский интеллигент - это человек, сам обладающий духовной свободой и стремящийся к такому же освобождению других людей. В традиционной русской трактовке, интеллигент - это в первую очередь альтруист, служащий идеалам добра и справедливости. Подобная интерпретация идеально совпадала с программой МХТ, который, впервые в России объединив в драматическом спектакле •стетику и этику на столь высоком творческом уровне, стал для интеллигенции своеобразным политическим клубом. Тут скрыт парадокс. Станиславский и Немирович-Данченко всю жизнь бежали, как и Чехов, от политики, старались подняться над ней. 11о политика их настигала, вторгаясь в столь бережно лелеемый ими дом высокого искусства. В МХТ после очередной премьеры публика оставалась, чтобы послушать специальную лекцию какого-нибудь критика о спектакле. А после лекции начинался диспут, заканчивавш и йся обыкновенно уже на улице. Особенно горячо спорила молодежь. «Публика с глубокой раною в душе идет все-таки в театр, - писал в 1905 году рецензент, имея в виду в первую очередь МХТ - Театр единственное место, где русский гражданин чувствует себя гражданином, где он сливается с подобными себе и упражняется в образовании общественного мнения». Леонид Андреев описывал, как после пред етавления «Трех сестер» люди расходились из МХТ с ощущением: надо искать выход из окружающей их жизненной «черной мглы». Внешне «безыдейная» пьеса Чехова воспринималась ими как надгробная эпи гафия целой эпохе. Произведения Чехова буквально создавали новую публику. После «Чайки» все премьеры его новых пьес в МХТ - «Дядя Ваня» (I891)), «Три сестры» (1901), «Вишневый сад» (1904) - становились вехами не только в общественной жизни страны, но и в личной жизни многих фнтелей. Об этом можно было судить по огромному числу приходивших в театр писем: люди благодарили, исповедовались, просили совета. Отвечая на одно из таких искренних посланий, Станиславский в 1901 году объяснялся: «Знаете, почему я бросил свои личные дела и 1ВНЯЛСЯ театром? Потому что театр - это самая могущественная кафедра, еще более сильная по своему влиянию, чем книга и пресса. Эта кафедра попала в руки отребьев человечества, и они сделали ее местом разврата... Моя задача - по мере сил - выяснить современному поколению, что актер - проповедник красоты и прайды».

Сам Чехов даже и этим заявлениям Станиславского не очень-то перил. Чехов, по мнению многих (в том числе и уважавшего его, но и завидовавшего ему Бунина), своей славой в первую очередь обязанный М X I, актерскую братию презирал, говорил, что это пошлые, насквозь прожженные самолюбием люди, на семьдесят пять лет отставшие в развитии от русского общества. Чехов как чумы опасался высоких слов, тому же Бунину, сравнившему его творчество с поэзией, сообщив язвительно, что поэты - это те, кто с упоением употребляет слова вроде «серебристая даль», «аккорд» или «на бой, на бой, в борьбу со тьмой!». Чехов пытался остаться в стороне от мелкой текущей политики. Садиться писать, считал он, нужно только тогда, когда чувствуешь себя холодным как лед. За эту непривычную и неприемлемую для русской литературы «холодность» ему крепко доставалось именно от либеральных идеологов. Высоко почитаемый в прогрессивных кругах критик Николай М ихайловский именно так и сформулировал свой знаменитый тогда вердикт: «Господин Чехов с холодной кровью пописывает, а читатель с холодной кровью почитывает», добавив, что Чехову «все едино - что человек, что его тень, что колокольчик, что самоубийца». Чехов в ответ с раздражением сравнивал критиков со слепнями, которые мешают лошади пахать землю: «Я двадцать пять лет читаю критики на мои рассказы, а ни одного ценного указания не помню, ни одного доброго совета не слышал. Только однажды Скабичевский произвел на меня впечатление, он написал, что я умру в пьяном виде под забором...» Больше всего претензий к Чехову предъявляли начавшие тогда набирать силу русские марксисты. Сразу оговоримся, что их вождь, Владимир Ленин, современную литературу не жаловавший, для Чехова (как и для Толстого) делал исключение. (Чехов также был одним из любимых писателей молодого Иосифа Сталина.) Но зато друг Ленина, один из ведущих марксистских критиков Вацлав Боровский, описывал мир чеховских пьес как «обывательское болотце, где самодовольно квакают лягушки и чинно плавают жирные утки»: это «злополучные «сестры», несчастные «чайки», владельцы «вишневых садов», и много их, и все они угрюмые, измученные мелкими, но безысходными страданиями...». Интеллигентскому «пессимисту и объективисту» Чехову правоверный марксист Боровский закономерно противопоставил другого писателя бесцеремонно ворвавшегося в русскую литературу моло- дого автора Алексея Пешкова, начавшего печататься под псевдонимом Максим Горький в 1892 году. Согласно Воровскому, «когда на поверхности жизни уныло бродили вялые, полинявшие чеховские типы... в эти грустные дни М. Горький выступил дерзким глашатаем безумства храбрых». К 25 годам за плечами у Горького была, как он рассказывал, бурная биография: сменив множество профессий, он побывал, в частности, чернорабочим, грузчиком, пекарем, подолгу скитался по России. Горький первым утвердил в русской литературе нового героя: ярко описанного им босяка, бродягу, «деклассированный элемент» - и этим прославился: первая же его книга стала бестселлером, имя I орького было у всех на устах, фотографии во всех газетах, на улице ему не было проходу от поклонников. Высоколобые комментаторы с огорчением разводили руками: «Ни Тургенев в эпоху «Дворянского и юзда», ни граф Л.Н. Толстой в эпоху «Войны и мира», ни Достоевски й никогда не имели такой популярности...» То же случилось и в Европе, и в Америке; Стефан Цвейг подтверждал позднее, что произведения Горького буквально потрясли читающий Запад начала века. Суть шока была, конечно, политическая. Уже знаменитые к тому времени на Западе классики Достоевский и Толстой говорили о грядущей насильственной русской революции как об опасной болезни. Горький был первым из знаменитых писателей, кто приветствовал ее безоговорочно, не испытывая, по словам Цвейга, «мистического ужаса перед будущим». Это было ново, необычно, свежо. Весьма, любопытным образом развивались отношения Горького с Чеховым, моложе которого он был на восемь лет. Они впервые встретились в марте 1899 года - оба довольно высокие и говорившие басом, по во всем другом совершенно разные: стройный Чехов, с аккуратно подстриженной бородкой, легкий в движениях, со вкусом одетый и державшийся приветливо, но сдержанно, иронически поглядывая поверх своего знаменитого пенсне; и Горький - сутулый, рыжий, с желтыми усиками и утиным носом (о котором Толстой говорил Чехову, что «такие носы бывают только у несчастных и злых»), всегда нарочито одетый и размахивающий руками как мельница. Поначалу Горький безоговорочно восхищался Чеховым, который отвечал ему симпатией; в письме к своей знакомой он написал: «Горький, по-моему, настоящий талант, кисти и краски у него па стоящие, но какой-то невыдержанный, залихватский талант»; и ей же: «11о внешности это босяк, но внутри это довольно изящный человек...» Чехов даже публично вступился за Горького в громком литературно-

Популярные книги

Кодекс Охотника. Книга XXIII

Винокуров Юрий
23. Кодекс Охотника
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XXIII

Кодекс Охотника. Книга XXIV

Винокуров Юрий
24. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XXIV

Муж на сдачу

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Муж на сдачу

Особняк Ведьмы. Том 1

Дорничев Дмитрий
1. Особняк
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Особняк Ведьмы. Том 1

Идеальный мир для Лекаря 4

Сапфир Олег
4. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 4

Власть силы-1

Зыков Виталий Валерьевич
5. Дорога домой
Фантастика:
фэнтези
8.11
рейтинг книги
Власть силы-1

Сердце Дракона. Предпоследний том. Часть 1

Клеванский Кирилл Сергеевич
Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Сердце Дракона. Предпоследний том. Часть 1

Смертник из рода Валевских. Книга 1

Маханенко Василий Михайлович
1. Смертник из рода Валевских
Фантастика:
фэнтези
рпг
аниме
5.40
рейтинг книги
Смертник из рода Валевских. Книга 1

Не грози Дубровскому! Том V

Панарин Антон
5. РОС: Не грози Дубровскому!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Не грози Дубровскому! Том V

Сахар на дне

Малиновская Маша
2. Со стеклом
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
7.64
рейтинг книги
Сахар на дне

Огненный князь

Машуков Тимур
1. Багряный восход
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Огненный князь

Не грози Дубровскому! Том IX

Панарин Антон
9. РОС: Не грози Дубровскому!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Не грози Дубровскому! Том IX

Сфирот

Прокофьев Роман Юрьевич
8. Стеллар
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
6.92
рейтинг книги
Сфирот

Если твой босс... монстр!

Райская Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.50
рейтинг книги
Если твой босс... монстр!