Соловьиное эхо
Шрифт:
И в подобном устремлении Ольги проявилась отвага и воля именно художника, не ремесленника. Что же помогло неискушенной девушке возвыситься до такой степени отваги? Может быть, то наше убеждение молодости, что жизнь дана только для чего-то необыкновенного и радостного? И не нужно ничего бояться! И в этой окончательности бесстрашия Ольги, в ее желании сотворить что-то небывалое, таится отличие ее от людей робких, подобных старику Прохору, отцу Нади, который тоже был творцом, но ремесленником, подспудно ощущающим свою цель в воспроизведении количественном, а не в преобразовании качественном. Поэтому он и способен был с кротким и безмолвным терпением сажать и выкапывать из года в год все ту же картошку, картошку и картошку, ловить все ту же волжскую рыбу сетями и на крючок. Однако будем справедливы: разве не его картошка и рыба спасли Ольгу и ее детей, а заодно с ними весь
Некоторые шедевры художников, известные всему миру, несут в себе особые знаки, не имеющие большого значения для искусства, но тревожат они созерцателя щемящим чувством своей неповторимости, сопричастном к единственному в своем роде впечатлению. Такова повязка на отрезанном ухе в автопортрете Ван Гога и знаменитая среди искусствоведов пятка блудного сына на картине Рембрандта, таковы длинные шеи и лица на портретах Пьеро делла Франческа, синее пятно плаща в «Венецианском дворике» Ф. Гварди, мужское суровое лицо старухи в «Семье молочницы» Ленена. Эти особенные знаки картин сродни родимым пятнам на лице человека, которые запоминаются как бы отдельно от этого лица. В шедевре же Меснер — Ольгааме, как звали в корейских поселениях Казахстана бабушку Ольгу, этим особенным признаком являлись золотисто-рыжие волосы у некоторых представителей ее многочисленного потомства.
Два ее сына, возмужав, женились на кореянках из своего села и народили с ними одиннадцать детей по общему счету, а эти одиннадцать детей народили своих детей — вот оно перед нами, бабкино полотно, смуглое по колориту, с отдельными огненными мазками по всей картине. В этой многофигурной композиции мы видим и честных землепашцев, и не менее честных работников умственного труда, и кадровых военных, и даже искусствоведа, имеющего печатный труд под названием «Карандашный набросок мастеров позднего импрессионизма».
Однажды, во второй половине XX века, сей искусствовед приехал в один районный город, где проживал его брат. Приезжий был в некоторой «тоске мятежной», сошел с поезда с большим чемоданом и сразу же отправился в такси к месту службы своего брата. Тот был очень удивлен, когда на пороге своего большого, строгого кабинета увидел родственника с огромным чемоданом в руке. Оба они оказались рыжими.
Итак, я приехал к своему двоюродному брату, пора признаваться, что это мне принадлежит авторство «Карандашного наброска мастеров позднего импрессионизма». Брат работал в районном отделе народного образования, и я прибыл к нему с просьбою устроить меня учителем в какую-нибудь сельскую школу. Я мог бы преподавать историю или черчение с рисованием. Со старой работы я уволился, с женой развод оформил, из Москвы выписался, так что брату пришлось предстать пред свершившимся уже фактом.
— Не понимаю, зачем тебе это? — удивился он. — Ну, кто, скажи мне, пожалуйста, меняет сейчас столицу на деревню? Кому такое в голову взбредет?
Что ж, я мог бы сказать брату, кому в голову приходит подобное. Друг моей бывшей жены, инженер какого-то завода, имел товарища, который арбайтет во Внешторге, и вот соберутся, бывало, всей компанией — две хорошенькие фрау и два откормленных городских мужика — и пойдет разговор о том, что скоро всему конец: астероид какой-то гигантский летит к Земле, а еще этот дымный экран в атмосфере, от которого на два градуса повысится температура и растают полярные льды, будет потоп. И все эти разговоры — после хорошего коньяка, на сытый желудок, с ковырянием в зубах. Мол, пора, пора найти где-нибудь пасеку да устроиться пасечником, бросить все и уехать на эту пасеку со всеми детьми, жить в лесу. (Друг моей бывшей жены оставил ради нее первую жену, подарив той двоих детей и в утешение оставив ей квартиру и машину, о чем он впоследствии всегда безутешно скорбел.) Я слышал все это, находясь в этой же комнате, за шкафами, и даже мне, дураку, было ясно, что никто из этих сытых людей не поедет на пасеку. Держи карман шире! Они будут увеличивать свою жилплощадь.
Я мог бы рассказать брату, какая перемена произошла с моей маленькой, деятельной, жизнерадостной женой за те два года, что я прослужил на Камчатке. После жизни на тихой отдаленной заставе Москва показалась мне не такой, как раньше, но все разительные перемены, заметные на свежий взгляд, не произвели на меня такого впечатления,
К моему возвращению жена успела уже защитить диссертацию; соломенные волосы свои не носила больше ровными прядями до плеч, а завивала их локончиками на лбу и на висках, отчего стала похожа на Юдифь кисти Боттичелли — на Юдифь с юным равнодушным личиком, которая только что отрубила кому-то голову; пристрастилась бегать по модным магазинам — раньше этого за нею не замечалось, да и денег не было. Завела усатого черного пса, уверяя всех, что это породистый скочтерьер, но, несмотря на свою породистость, бедняга был глуп и неряшлив, наваливал кучи куда попало, и длинная шерсть от него разлеталась по всей квартире. Соседи протестовали, жаловались и грозились подать в суд: целыми днями животное сидит взаперти, воет страшным голосом и без передыху лает, а у них малый ребенок. Вначале, пока я еще не устроился на работу, мне ничего не оставалось делать, как прогуливать его, — и раб, как сказано у поэта, судьбу благословил. Вскоре мы привыкли друг к другу, пес признал во мне хозяина, а для меня он стал единственным товарищем в те дни одиночества и тихого отчаяния, но нашей дружбе не суждено было длиться долго. У него появился стригущий лишай, соседи взъярились с новой силой, и однажды жена отвела его в «заведение», где несчастного навеки усыпили. В этом поступке вся она и сказалась. В сущности, со мною жена поступила точно так же: сначала вроде бы любила, потом стал не угоден ей — и только не нашлось такого заведения, куда меня можно было бы сдать. И сдала бы, и поплакала после, как в тот раз, когда отвезла Топа, так звали «породистого скочтерьера». Меня удивляла эта жестокость существа маленького, хрупкого, подверженного чувствительности и слезам!
Нет, такой она раньше не была. Любила в доме деятельный, спокойный порядок, а теперь у нее и нового сожителя был всегда некий искусственный, беспокойный праздник, вернее постоянное вроде бы приуготовление к празднику, веселью, «хорошо проведенному вечеру». Они жили, как бы жадно хватая все, что под руку попадется, словно втайне боялись, что не дадут им испытать то, чего хочется, и готовы были испытать это хотя бы наспех, кое-как, кувырком, лишь бы успеть… И выбор нового спутника жизни был сделан женою именно из расчета приобрести себе партнера по этой оголтелой жизненной гонке, по стезе удовлетворения самых разнообразных желаний — я для такой гонки уже не годился, слишком прост был и неповоротлив и зарабатывал маловато.
Такими же, как она, были все те, с которыми жена теперь зналась. Они могли существовать лишь не очень многочисленными компаниями, теряясь как перед одиночеством, так и перед большим скоплением народа. Существуют такие жучки, их можно увидеть в каком-нибудь самом неожиданном месте: на придорожном столбе, под стеною сарая, на какой-нибудь полусгнившей колодине у опушки леса, их в народе называют «пожарниками», очевидно за ярко-красный цвет их надкрылий, испещренных черными точками. Никогда я не видел, чтобы они летали, не слыхал, какую пользу они приносят, но и не слыхал, чтобы они приносили какой-нибудь вред. Обычно они сидят, сгрудившись небольшими сообществами, и греются на солнышке. Однако, несмотря на свою любовь к праздной неподвижности, они шустро разбегаются при появлении какой-нибудь опасности. И вид у каждого довольно смышленый. Сколько их на свете, никто не считал, но за последнее время их становится все больше и больше.
В человеческом варианте сия никчемная сила природы проявляется так, что каждый воплощающий ее «пожарник» испытывает неодолимое отвращение ко всякого рода творчеству — как художественному, преобразующему первозданную материю качественно, так и ремесленному, увеличивающему ее количественно. Но все они очень любят комфорт, благополучие, всегда стремятся ухватиться за что-нибудь, пока есть время, и прежде всего за плотные материальные вещи, ибо им не за что больше уцепиться. И, наблюдая за ними, я порою с грустью думал, что все усилия художников мира, которых я знал, пошли прахом.
…Но всего этого я не мог высказать даже единокровному брату. Я лишь просил, чтобы он отдал мне бумаги деда. Брат раньше преподавал немецкий язык в школе и после смерти бабушки Ольги забрал записки Отто Мейснера, чтобы почитать их. За время службы в армии я на досуге усердно изучал немецкий и теперь мог бы и сам разобраться в документах деда…
— Что ж, забирай, — ответил брат, утомленно зевнув. — Признаться, я их еще не читал, времени все не было. Любопытно будет узнать, что это был за человек… Потом мне расскажешь.