Соловки
Шрифт:
— Да у меня, может, какие грехи есть! Господи, неужели ж без исповеди и помереть?
— Коли в Соловки, к угодничкам едем, так все одно что с исповедью…
— Ты говоришь, ноне треска дорога будет?
— Племянник сказывал, быдто в Норвеге рыба дешевле! — слышалось в углу.
— Господи! И сколько-то я грешила… Люди добрые, простите меня…
— За что простить-то?.. — потешалась в углу чуйка, на которую качка не действовала.
— Как после мужа — вдовой значит — так с военным офицером спуталась… Ахти мне, горькой… Пять
— Го-го-го!.. — хохотали в углу. — А давно ли это было, мать?
— Тридцать годков, голубчики, тридцать годков… Простите вы меня!
— Господь простит… Го-го-го… Как же это ты, мать, с офицером?
— По дурости, да по неразумию… Года наши такие… Опять же в великий пост ноне согрешила — яичком искусилась…
— Пять годов, говоришь, с офицером? — любопытствовала та же чуйка.
— Пять годов, родненький!
— Ну, если пять — ничего!
— За это тоже, поди, на том свете не похвалят…
Старуху точно обожгло.
— И сама я знаю, голубчики, что не похвалят… Наставьте, отцы, как мне мой грех замолить?
— А как кит-рыба нас в окиан-море поташит? — пристала ко мне другая старушка.
— О, Господи, беда это наша пришла!
— Веруй в Бога — главное! — наставлял поп. — Вот сказано: не весте ни дня, ни часа… Все, все, здесь помрем. Деточек только своих жалко… Как-то вы одни сиротами останетесь. Кто-то приютит вас!.. Вот оно — вольнодумство наше…
— Да неужли ж мы в самом дел потонем? — встрепенулся вдруг молчаливо сидевший в углу купец.
— Уж потонули, голубчик, уж потонули!
— Боже мой!.. Как же я тапереча буду… Праведники!
— Уж потонули… Все потонули… На тридцать верстов, может, под землю ушли…
VII
Море
Утром, на другой день по отплытии из Архангельска, когда я вышел на палубу парохода, во все стороны передо мною расстилалась необозримая даль серовато-свинцового моря, усеянного оперенными гребнями медленно катившихся валов. На небе еще ползали клочья рассеянных ветром туч. Свежий попутничек надувал парус. Тяжело пыхтела паровая машина, и черный дым, словно развернутое знамя, плавно расстилался в воздухе, пропитанном влагой…
На передней части парохода стоит ветхий деньми старец. Волоса его, редкие, серебристые, развевает ветер, лохмотья плохо защищают тело, впалая грудь чуть дышит, но взгляд его неотступно прикован к горизонту. Что он там видит — в этом безграничном просторе влаги, сливающемся с еще более безграничным простором неба? Вот он снимает шапку и медленно творит крестное знамение. Он молится. Для него это море — громадный храм, в туманной дали которого, там, где-то на востоке, возносится незримый, неведомый алтарь.
Да, море действительно храм. И рев бури, и свист ветра, и громовые раскаты над ним — это только отголоски, отрывочно доносящиеся к нам звуки некоторых труб его органа, дивно гремящего там, в недоступной, недосягаемой высоте —
Вот сквозь клочья серых туч прорвался и заблистал на высоте широкий ослепительный луч солнца — и под ним озолотилась целая полоса медленно колыхающихся волн… Вот новые тучи закрыли его.
Божество незримо, но присутствие его здесь чувствуется повсюду.
VIII
Вятские хлебопашцы
— Откуда Господь несет, кормильцы?
— Из Вячкой.
— А из уезда какого?
— Орловска…
— Знаю, хлебородная сторонушка.
— Ничаво… Хлеб родится… Дюже хлеб родится!
— Вятка хлебу матка — сказано!
— Не то что наша Архангельская губерния.
— Поди, много хлеба продают?
— Как не продавать!.. Сами для себя, бывает, с мякиной мешаем да едим… Почти весь в продажу идет.
Я, разумеется, не поверил.
— Как Бог свят, да мы, милой, реже вашего архангельца-трескоеда видим цельный хлеб-от. Верно твое слово, что хлеба у нас невпроворот, а только других промыслов у нас нету, недоимки одолели… Ну, а хлеб — дешев, а хлеб дешев — и мужик дешев. Коли б цена на рожь стояла настоящая, мы бы половину хлебушка съели сами, а другую продали. А то, верь, крещеная душа, как перед истинным Богом, Царем небесным, два лета назад по двоегривенному маклакам за пуд сдали. Вперед, значит…
— Хоша бы и по двоегривенничку — да и то денег не видим. С зимы влезли в долг, словно в петлю, ну, и бьемся в ей… Да ты еще хлеб предоставь на место купцам. Вымолотишь его осень — распутица, пути нет, жди зимы; как зима хватит, навалишь хлебушка в сани и везешь. Морозы, вьюга… Сколько животов на дороге поколеет — страсть! Придешь в Орлов — в контору, света Божьего не видишь. Все-то лицо потрескается, скрозь губы кровь идет, нос горой раздует. Моли Бога, что сам цел остался!
— А в городу, — подхватил первый, — опять прижимка. Как привез, глядь — цену сбили, отдашь хлеб ни за грош, да и пойдешь домой ни с чем!
— А и урожаи когда — не легше, потому дешевле купцы эти за хлеб дают… Аспиды!
— А ты не ругайся! В кое место идем?
— Больно нутро распалилось, потому у меня прошлой зимушкой чуть с голодухи вся семья не поколела. Тоже, поди, чувство имеем. Невесело — на бабу, да на деток малых глядеть. Душа рвется. Не псы какие, слава Богу!
— Вот и понимай, какова наша матка — Вятка!
— Как же вы, братцы, в Соловки теперь?
— А мы по обещанию шли. Из одного места все — авось полегчает. Монахи, спасибо, на праход даром пустили. Очень оголели мы уж. Какие достатки были — все ушло!
— Какие у нас достатки!
— Жизнь наша, скажу я тебе, самая подлая. Сытости в нас настоящей нету, седни — не помер и ладно. А завтра, может, и помрем. Давай молитвы читать, ребята; к такому месту плывем…
IX
Бродяжка