Соловки
Шрифт:
Монастырь был уже недалеко.
В носовой части парохода слышалось молитвенное пение. Звуки мягко и плавно разносились в безграничности морского простора. У самой кормовой каюты рапсод-олончанин пел об Алексии Божьем человеке, и несколько богомольцев и богомолок благоговейно внимали ему. Это был слепец: голый череп, длинная седая борода, прямые и правильные черты лица делали его похожим на библейского патриарха, сидящего у входа в свой шатер посреди выжженной солнцем пустыни…
Зеленые лица показались из кают, осунувшиеся, измученные качкой. Люди едва передвигали ноги, — но теперь пароход шел уже спокойно, миновав полосу морской бури. Попутный ветер надувал парус, и золотой
В центре одной из палубных групп сидела старушка, вся сморщенная, вся сгорбленная, вся немощная. Казалось, потухающие глаза с трудом могли видеть наклонившиеся к ней лица; в одеревеневших чертах ее выражалось полнейшее равнодушие ко всему; синяя крестьянская понёва, босые ноги, костыль и убогая сума.
— Бродяжка я, голубчики, бродяжка я сызмалетства. По градам и весям все странствую, святое имя Христово прославляя. Отца не помню, а матушка, та — далеко отсюда, на большой реке, в большом городу мещанкой была… И какой это город, кормильцы, не знаю, и какая это река — не ведаю. Помнится только зеленое, зеленое поле, а за полем синие лески… Старый храм Божий, с тонкой такой колоколенкой, по-над самой рекою прихилился и в светлые воды смотрится… Еще помню узкий проулочек, по обе стороны дома — избенки на курьих ножках, и наша избушечка тут, что калька старая, что я же теперь, вся сгорбилась да перекосилась сердешная… И яблонь белую помню… И смородину помню… Густая была… По задворкам лепилась на самом припеке… Еще помню матушку — добрая… А потом дорога какая-то, старцы убогонькие… Там опять пути-дороженьки… Ну, и перепутала все!.. Давно это было!.. Все я на ноженьках на своих… Все одна странствовала. Всю землю крещеную обошла и везде Божиим угодничкам молилась. В Ерусалиме-граде была, слыхала там, как грешники во аде мучаются, Гробу Господнему поклонилась. Турку там увстрела, а турка добрый, головы христианской не рубит, а сам же тебе и хлебушка подаст; хлеб у них белый и тонкий, что лепешка, все одно. Еще я там много городов видела, и все на припеке, на солнышке все… Таково ли парит — страсть! Море знаю, как к Ерусалим-граду ехать… Много нас там было, и померло много. Так Гробу Господню и не поклонились, сердешные!.. Монахов эллинских на горе Афоне-святой тоже помню. Суровые… смотрят на тебя ненавистно; а в обителях их, сказывают, благолепие неизреченное… Чудеса там на каждой травушке. Известно, место излюбленное. И в Кееве была… Град святой Кеев — там в пещерах тысящи праведников лежат, и все в венцах осиянных, у всех в рученьках ветвь пальмовая, а в ноженьках — камение самоцветное. И идешь ты по пещерам этим, и свету нет — а все видно, потому от венцов сияние изливается. И в темницах была я со тати и со разбойники безвинно… За благочестное странствие свое томилася.
— Да, ноне строго! Всяк человек при своем месте состоять должен, всякому место его указано…
— Купцы в большом городу за меня, старицу бессчастную, вступилися… Ну, власти земные и выпустили рабу, и опять пошла я по земле крещеной… И в Сибири была.
— А смертоубивцев видела?
— Бывало все, кормильцы… все бывало. По Волге раз… давно, в лесу злого человека увстречала — молода была тогда, ну, он и изобидел меня… очень он меня изобидел… Опять потом под Смоленском… Все я, раба, снесла, все претерпела!
— Много ты, мать, походила?
— Много, кормилец, много!.. Таково ли еще ходила, как молода была… Легше ветру буйного. И все-то поля, поля зеленые, и все-то снега, снега глубокие, белые… Все-то леса — тень беспросветная… Тут только верхушки шумят над тобой… тишь… идешь ты, и боязно тебе, чтоб на недоброго человека не попасть… А медведь что! — И человека он ест — а странников
Несколько чаек спустились на снасти мачт… Белые, ослепительно сверкающие под лучами солнца. Резкий крик послышался над ними, словно плачущий.
— Скоро и Соловки наши будут…
X
Острова
Впереди засинели какие-то смутные очертания.
Большая часть богомольцев столпилась на носовой части парохода. Одни стояли на коленях и молились, другие пели псалмы. Религиозное настроение охватило даже самых равнодушных.
На лицах странниц выражалось самое искреннее умиление. Одни плакали, другие обнимались.
— Сподобил Господь святыням помолиться!
— Угодничкам, Соловецким праведникам!
— Собрать бы на молебен, братцы?
— Следуете! — одобрил батюшка и стал собирать деньги в камилавку.
А острова все вырастали. Неопределенно синеющие массы становились зеленоватыми. Края их очерчивались все резче и резче; из неопределенных облачных форм они принимали ясные контуры. Что-то, словно искра, сверкало там, лучась и точно колыхаясь в синеве неба.
— Это — купол, братцы; святой соловецкий купол!
— Краса! — заметил угловатый олончанин стоявшей с ним рядом страннице.
Вот зеленоватая кайма стала еще гуще. Напряженный взгляд различал уже верхушки высоких сосен.
Прямо с островов неслась к нам с резкими, словно приветственными криками громадная стая чаек. Точно сотни серебряных платков развевались в воздухе. Чайки кружились близ парохода, забегали вперед и вновь отставали. Одна из них, описав громадный круг, смело уцепилась за крест грот-мачты, другая, словно камень, упала на палубу и, точно у себя дома, заходила между богомольцами. Третья очутилась на руле парохода и стала чистить носом под широко распущенными крыльями.
— Чудеса этто, брат!
— Птица и та от угодничков — встречает странничков Христовых… Тут не просто дело… Ишь, она, что собака, к людям, ластится!
— И сподобил же Господь увидеть…
А чаек все прибывало и прибывало. Вблизи показались в воде какие-то круглые, словно нырявшие, головы. Они вместе с волнами то поднимались, то опускались. Их было целое стадо, юровье, как называют здесь.
— Глядь, робя, морская зверя проявилась. Нерпой прозывается.
— Поди, человека дюже жрет?
— Не… Он кроткий, за это ему от Господа два века жизни положено.
— А вон белые головы-то… Это белек… молодая нерпа… дите малое, неразумное.
— Тсс!.. Сколь много чудес у Господа…
На корме монахи пели молитвы. Волны все становились меньше и меньше. Солнечный свет льется мягкими полосами на крупные вековые сосны утесистых берегов. Море приняло зеленовато-голубой, почти прозрачный цвет. Громадные валуны и скалы кое-где лежат посреди тихих, никаким волнением не возмущаемых вод. А верхушки этих оторванных обломков острова уже зазеленели, и жалкая пока травка узорчатыми гирляндами спускается вниз по серым поверхностям гранита к целым массам водорослей, оцепившим внизу эти глыбы.
Пароход тихо плывет вдоль берега, словно в бесконечной панораме развертывающего перед нами свои чудные картины. То желтые, песчаные отмели, то зеленые откосы, то утесы, вертикально обрывающиеся вниз… А там, позади них, что за ширь лесная, что за глушь тенистая.
Но вот один поворот, и «Вера» входит в зеленую бухту, в глубине которой, словно грациозный призрак волшебного вешнего сна, поднимается белостенный монастырь с высокими круглыми башнями, массою церквей, зеленые купола и золотые кресты которых легко и полувоздушно рисуются на синеве безоблачного неба.