Солженицын и колесо истории
Шрифт:
Солженицын долго был воплощением нашего мужества, нашей совести, нашей бесстрашной памяти о прошлом. Но что делать, если и эта подпорка падает? Надо научиться жить без нее.
Я сам молчал долго. Молчал, когда уж и молчать было нельзя. Теперь говорю – как прощаюсь с ним – с душевной болью.
Многие писатели, люди интеллигенции все еще хотят видеть в нем пророка нового неба и новой земли. Что бы он ни сказал – это смело, дерзко, разрушительно и отвечает тайному нашему желанию чьего-то заступничества. Он отомстит за наши унижения, за наше молчание, приспособление, душевные
И «Теленка» начинают у нас читать с доверием и интересом. Почему? Ярко написано? Нет, за вычетом отдельных по-солженицынски напряженных и интенсивных страниц, не в силу этого автора. Интерес к частной жизни писателей, к литературному быту, портретам изображенных в ней известных лиц? Нет, и не только это.
Интеллигенция наша переживает трудное время – бесконечно далекой кажется та пора общественного оживления, которая связана с 1956 и 1961 годами, развенчанием «культа личности», то есть всего того оздоровительного процесса, который обозначен этими приблизительными словами. Под барабанный бой рутинной фразеологии, уже никого не пытающейся убедить по совести и насаждающей себя дисциплинарной верой, среди заметной части интеллигенции поселились вялость, апатия, равнодушие.
В последний свой год Твардовский прочел мне как-то стихи, которые приведу по памяти:
Время как бы опустело.В нем того, что было, нет.Но и то, что быть хотело,Не вступило в ясный след.Словно жить осталось тело,А души у тела нет.В литературной среде Твардовского уважали, побаивались, но нельзя сказать, чтобы любили его все, и здесь книга «Бодался теленок с дубом» оказывается ко времени. Черное зерно падает на благоприятную почву.
При жизни Твардовский был постоянным укором многим законопослушным, но в душе «порядочным», «либеральным» людям. В лагере не сидел, напротив того, обласкан и увенчан, а переменился в эти годы, как никто, всем пожертвовал ради журнала, ради общего дела, и умер нравственно непобежденным. Вот почему среди читателей, до которых так или иначе дойдет эта книга, найдутся не только те, кто прочтут записки Солженицына с разочарованием и недоверием, но и те, что возьмут их в руки с охотой, воспаленным интересом: еще одна «либеральная репутация» пала. Ведь так сладко сказать себе: «Не колите мне глаза вашим «Новым миром»; «не я один труслив и жалок, вот Твардовский – а тоже трусоват и зависим».
Солженицын сыграл в масть этим настроениям. Неведомо, почему обидно ему показалось, что в глазах всего мира его репутация стояла рядом с другой высокой репутацией – Твардовского и его журнала, и он поспешил ее принизить.
По-видимому, тут имело место то психологическое состояние, которое можно назвать «комплексом Геракла». Важно, чтобы все знали, что и немейского льва, и лернейскую гидру он победил в одиночку. Никого не должно быть рядом! Никому он не обязан своей судьбой! Он один вел свою борьбу и победил всех!
Эта черта наивного самовеличания будет, кажется, верно расценена даже самыми доверчивыми читателями. Я на него сержусь, когда он пишет нехорошо о Твардовском, о других близких мне людях. Но когда он пишет о себе – я его жалею. Жалею за потерю им чувства меры, за то, что он так наивно самоуверен и слеп. И удерживаюсь, чтобы не смеяться над ним.
Слишком крупно и дорого в нашей литературе и гражданской истории то, что с ним связано. Уйдут в небытие его поспешные политические приговоры и неподтвердившиеся прогнозы, развеются самолюбия, частные счеты, забудется такая книга, как «Теленок» или статьи «Из-под глыб», – «вторичная литература», говоря его словами. А его главные книги, книги великой его темы – «Иван Денисович», «Круг первый», «Раковый корпус» – останутся и переживут всех нас. Вот отчего я жалею его искренне и сокрушенно.
«Так храм оставленный – все храм…»
Скажу еще раз напоследок: значение этого писателя огромно, разрушительная и очистительная сила лучших его книг необъятна. К художественному дару добавлены в нем чудовищная энергия, дьявольское честолюбие и неслыханная работоспособность. Им отсечены в себе многие истинно русские слабости – от водки до простой человеческой жалости. В личной жизни и в жизни общей он почти «над-человек», великое дитя XX века, скроенное по его мерке.
И все-таки, думаю я, художник – не «сверхчеловек», не «человекобог», а просто человек прежде всего. И дефицит чисто человеческих качеств и проявлений непременно скажется, и быстрее всего как раз в нагой автобиографической прозе.
«Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? Чорт с ними! – писал Пушкин Вяземскому. – Слава Богу, что потеряны. Он исповедовался в своих стихах невольно, увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностью, то марая своих врагов».
Не знаю как к Байрону, а к Солженицыну я готов отнести эти строки.
Когда невмочь жить и хочется представить себе человека высокого и бескорыстного строя души, я всегда вспоминаю Твардовского. Чтимым в глазах добрых людей останется, я убежден, и его дело последних лет жизни – «Новый мир».
Когда-нибудь об этом напишут книги, не похожие на мемуаристику «Теленка».
И тогда поверх всех временных обид, преувеличений и самолюбий видно станет всему читающему миру, какое чистое и важное для людей дело делал этот журнал, и как действительно крупна и привлекательна могучая самородная личность его редактора.
9 – 30 августа 1975
Дневники и Попутное
Начало декабря 1961 г.
Был в редакции «Нового мира», говорил с Твардовским. Он сказал, что прочел необыкновенную рукопись – «Один день одного зэка». Взял слово, что я никому не скажу и возвращу рукопись через день-два. «Увидите, что это такое, а потом поговорим».
– Все, что сделано доброго в литературе, сделано без разрешения начальства; стоит только спросить: «Можно ли?» – и тебе запретят, – рассуждал Твардовский. Видно, он прикидывает возможности публикации этой повести.<…>
Придя домой, тут же, вечером, я начал читать повесть о зэке – и читал, не отрываясь, пока не кончил. Жена читала за мной – я передавал ей странички. Вот это подлинность, и сила, и правда! Заснули мы, кажется, только в 4-м часу ночи.