Солженицын и колесо истории
Шрифт:
<.. >
12. VII. 1962
B.C. Лебедев советовал подавать повесть «на высочайшее» с личным письмом Твардовского. Александр Трифонович зазвал меня в кабинетик Закса, плотно закрыл двери, и мы долго правили набросанное им в черновике письмо Н.С. Хрущеву.
20. VII. 1962
Твардовский вызывает Солженицына телеграммой.
23. VII. 1962
Пришел в редакцию, открыл дверь в кабинет Александра Трифоновича, а там полно народу за «моим» длинным столом. На столе чай с бубликами –
Солженицына я вижу впервые. Это человек лет сорока, некрасивый, в летнем костюме – холщовых брюках и рубашке с расстегнутым воротом. Внешность простоватая, глаза посажены глубоко. На лбу шрам. Спокоен, сдержан, но не смущен. Говорит хорошо, складно, внятно, с исключительным чувством достоинства. Смеется открыто, показывая два ряда крупных зубов.
Твардовский предложил ему – в максимально деликатной форме, ненавязчиво – подумать о замечаниях Лебедева [39] и Черноуцана [40] . Скажем, прибавить праведного возмущения кавторангу, снять оттенок сочувствия бендеровцам, дать кого-то из лагерного начальства (надзирателя хотя бы) в более примиренных, сдержанных тонах, не все же там были негодяи.
Дементьев [41] говорил о том же резче, прямолинейнее. Яро вступился за Эйзенштейна, его «Броненосец «Потемкин»». Говорил, что даже с художественной точки зрения его не удовлетворяют страницы разговора с баптистом. Впрочем, не художество его смущает, а держат те же опасения. Дементьев сказал также (я на это возражал), что автору важно подумать, как примут его повесть бывшие заключенные, оставшиеся и после лагеря стойкими коммунистами.
39
Работники ЦК КПСС B.C. Лебедев (помощник Хрущева) и И.С. Черноуцан получили рукопись Солженицына от Твардовского и предварительно прочли повесть, прежде чем она была передана Н.С. Хрущеву.
40
Черноуцан Игорь Сергеевич – заведующий сектором литературы ЦК КПСС.
41
Дементьев Александр Григорьевич, критик, литературовед, в 1953–1955 и 1958–1966 г. г. зам. главного редактора журнала «Новый мир».
Это задело Солженицына. Он ответил, что о такой специальной категории читателей не думал и думать не хочет. «Есть книга, и есть я. Может быть, я и думаю о читателе, но это читатель вообще, а не разные категории… Потом, все эти люди не были на общих работах. Они, согласно своей квалификации или бывшему положению, устраивались обычно в комендатуре, на хлеборезке и т. п. А понять положение Ивана Денисовича можно, только работая на общих работах, то есть) зная это изнутри. Если бы я даже был в том же лагере, но наблюдал это со стороны, я бы этого не написал. Не написал бы, не понял и того, какое спасение труд…»
Зашел спор о том месте повести, где автор прямо говорит о положении кавторанга, что он – тонко чувствующий, мыслящий человек – должен превратиться в тупое животное. И тут Солженицын не уступал: «Это же самое главное. Тот, кто не отупеет в лагере, не огрубит свои чувства – погибает. Я сам только тем и спасся. Мне страшно сейчас смотреть на фотографию, каким я оттуда вышел: тогда я был старше, чем теперь, лет на пятнадцать, и я был туп, неповоротлив, мысль работала неуклюже. И только потому спасся. Если бы, как интеллигент, внутренне метался, нервничал, переживал все, что случилось, – наверняка бы погиб».
В ходе разговора Твардовский неосторожно упомянул о красном карандаше, который в последнюю минуту может то либо другое вычеркнуть из повести. Солженицын встревожился и попросил объяснить, что это значит. Может ли редакция или цензура убрать что-то, не показав ему текста? «Мне цельность этой вещи дороже ее напечатания», – сказал он.
Солженицын тщательно записал все замечания и предложения. Сказал, что делит их на три разряда: те, с которыми он может согласиться, даже считает, что они идут на пользу; те, о которых он будет думать, трудные для него; и наконец, невозможные – те, с которыми он не хочет видеть вещь напечатанной.
Твардовский предлагал свои поправки робко, почти смущенно, а когда Солженицын брал слово, смотрел на него с любовью и тут же соглашался, если возражения автора были основательны.
Когда же заговорил Дементьев, Александр Трифонович весь обеспокоился, напрягся внутренне, и едва тот начал «кумекать», с легкой усмешкой покачал головой.
«Теплый холодного не разумеет», – как сказал Солженицын применительно к Шухову, вернувшемуся с мороза в барак, где мирно спорят Цезарь Маркович и кавторанг. Кстати, о споре этом: Солженицын очень верно заметил, что он нужен лишь как тень – читатель сквозь него должен видеть Шухова, стоящего за спинами спорщиков и ждущего своей пайки хлеба.
«А спор об Эйзенштейне, показавшийся Александру Григорьевичу литературным, я не выдумал, а в самом деле в лагере слышал».
27. VII. 1962
Сегодня забегал в редакцию Солженицын. Зашел и Соколов-Микитов [42] .
С утра Твардовский очень запальчиво говорил о цензуре, о том, что хочет встретиться с Хрущевым и уговорить его, чтобы цензура на художественные произведения была отменена.
<.. >
42
Соколов-Микитов Иван Сергеевич, писатель, друг Твардовского и Вл. Як.
1. VIII.1962
Решились: заново пишется письмо Н.С. Хрущеву об «Одном дне…».
Сегодня Твардовский приехал мрачный. Дементьев хотел переменить какое-то слово в уже готовом тексте письма.
– Ну, какое слово вы предложите? – с яростью спрашивал Александр Трифонович.
– Ты не волнуйся, Саша… Но есть какое-то такое «разрешите просить о… (и он щелкал пальцами, подыскивая ускользающее словечко)… помощи, поддержке…»
– Благословении? – ядовито отозвался Александр Трифонович. – Так вот, я вам скажу («вы» к Дементу, с которым он чаще на «ты», подчеркивало его раздражение), что слов в языке мало. На этот случай их всего 16… И 15 из них мы уже использовали.
6. VIII.1962
Письмо Хрущеву с рукописью «Одного дня» пошло к B.C. Лебедеву.
25. VIII.1962
<..>
С Солженицыным движения пока нет. Письмо и рукопись у B.C. Лебедева.
12. IX.1962
Твардовский собрал редколлегию по поводу книги Эренбурга. Очень резко говорил о ней. «Эта часть мемуаров могла бы стать главной – тут, в эти годы, расцвет деятельности Эренбурга. А она мелка, многое неприятно… Поза непогрешимого судьи, всегда все знавшего наперед и никогда не ошибавшегося».