Солженицын и колесо истории
Шрифт:
Т. Семенова предложила мне все это перепроверить в условиях служебных переговоров непосредственно с Заксом, для чего следует пригласить его в Главлит и установить в дальнейшем порядок: «Подписание к печати оформлять при вызове ответственного представителя редакции, а не через курьера».
2 ноября было оформлено к печати 4 печатных листа (11, 12, 13 и 14-й), привозил в Главлит т. Закс.
Т. Закс по указанию руководства был мною приглашен для специального разговора… <…> Кроме того, мною был поставлен перед т. Заксом вопрос о процедурных моментах, связанных с публикацией повести «Один день Ивана Денисовича» Солженицына.
Тов. Закс сообщил:
«Материал был получен
3. XI.1962
День рождения Маршака. <.. > От Маршака часов в 6 вернулись в редакцию, чтобы встретить праздник 7 Ноября с сотрудниками.
<…>
…Когда собрались сотрудники и началось застолье, Александр Трифонович сказал небольшую поздравительную речь, обращаясь ко всем, кто тесно сидел за длинным столом. Говорил о радости 11-го номера, о том, что больше всего ценит в любом сотруднике, вне зависимости от возраста и положения, одно качество – любовь к журналу. Особо обратился к корректорам – призывал их блюсти «культуру журнальной страницы».
Паперный [44] произнес юмористическую речь, что вот-де самый надежный транспорт – не метро, не автобус, не автомобиль. Существует такое выражение: «А ты на чем приехал? На 11-м номере». (То есть пешком.) Вот он и предлагал журналу – ехать и дальше на 11-м номере.
Имя Солженицына было у всех на устах, пили за его здоровье, радовались его повести как огромной журнальной победе.
Александр Трифонович всегда говорил, что верует и исповедует: все истинно талантливое в литературе пробьет себе дорогу. Нет гениальной вещи в писательском столе, которую нельзя было бы напечатать. «Один день» тут величайший искус: не напечатать его значило потерять свой оптимизм, веру в то, что в конечном счете все устраивается правильно, и писателю надо сетовать не на цензуру, не на редакторов, а лишь на самого себя: не сумел, не смог сделать вещь «победительной».
44
Паперный Зиновий Самойлович, литературовед, юморист.
После пятого или шестого тоста общество разбилось на группы. Стали петь. Сладилось у нас «трио»: Дементьев, Твардовский и я. Пели «Далеко-далеко степь за Волгу ушла…», «Враги сожгли родную хату…» и всякое иное. Сколько же Александр Трифонович знает народных песен – старых, красивых, незапетых!..
Моим соседом по столу был Е.Я. Дорош. Говорили с ним о Солженицыне. И о том, что человеку несладко, если его пишут с большой буквы, как Горький: Человек. Какое величие! Но тут и берегись – пахнет презрением к каждому.
На днях неожиданно в редакцию заскочил Ю. Штейн [45] . «Вы Саню Солженицына печатаете? Когда?» Я изумился такой фамильярности. Оказалось, Солженицын – муж Вероникиной сестры Наташи. Так это о нем, помню смутно, она мне говорила еще на 1-м курсе: есть, мол, такой родственник, сидит после фронта.
Оказывается, Солженицын женился на Наташе перед войной еще. На войне его арестовали за неосторожную переписку. Одна подробность любопытная: у него сверхъестественная памятливость, звериная чуткость. Когда его везли в наглухо закрытой машине, арестовав вблизи линии фронта, он сказал конвоирам: «Да вы меня к немцам везете». Те обругали его и повернули лишь тогда, когда наткнулись на немецкие сторожевые посты.
45
Юрий Штейн был моим знакомым еще по 1-му курсу заочного отделения филфака МГУ. Помню его демобилизованным парнем, душа и рубаха нараспашку, с аккордеоном через плечо: «И зимой и ле-е-том, думал я об этом…» Он ухаживал за моей приятельницей Вероникой Туркиной и женился на ней. Кончал факультет он с опозданием, писал дипломную работу о «Плодах просвещения», и я, будучи аспирантом, был назначен в оппоненты на защите. Работа была не сильная. Чтобы не погубить свое реноме на кафедре и вместе с тем выполнить долг дружбы, я выправил ее за две ночи, и Штейн благополучно получил свое «три».
Когда Александр Исаевич вернулся из лагеря, приехал в Москву, оказалось, что Наташа вышла замуж за какого-то пожилого профессора. Узнав об этом от Вероники, он, не заходя к Наташе, уехал в Рязань. А та написала ему – «не могу без тебя», бросила старичка – и за ним. Живут сейчас хорошо.
Штейн рассказал, что Саней написана пьеса, где фигурирует Вероникина семья, отец, их оставивший (кинорежиссер-документалист Туркин).
Солженицын фаталист. И хотя убежден в своем призвании, но скрытен, всего побаивается после лагеря. «А как он работает! – восхищался Штейн. – У нас дома он читал «Войну и мир», все поля исчеркал пометками».
Это подтверждает мое читательское впечатление, как ненаивно его искусство: это плод страшного труда, усвоения традиции, «мук слова».
<…>
12. XL 1962
6 ноября, под праздник, «Известия» неожиданно поместили рассказ Шелеста «Самородок» – о репрессированных коммунистах. Сделано это, как можно полагать, чтобы сбить предстоящий успех Солженицына в журнале и, пользуясь дозволением опасной темы, самим забежать с лагерной сенсацией вперед.
М. Хитров рассказывает, как А.И. Аджубей волновался, разыскивая чего-нибудь на «лагерную тему». Вспомнили, что был какой-то рассказ, присланный из Читы, который давно бросили в редакционную корзину. Текста не нашли, но связались с автором и срочно принимали рассказ по телефону из Читы – и тут же в номер.
Я пересказал этот эпизод Александру Трифоновичу. Он огорчился больше, чем я думал, это его прямо-таки лично задело.
На праздничном приеме в Кремле Твардовский не удержался и подошел к Аджубею. «Рассказец Шелеста был у нас, – сказал он. – Мы могли попридержать его на полгодика, до выхода Солженицына, да не могли подумать, что такое дерьмо кто-нибудь подберет».
На праздниках Александр Трифонович перечитал в верстке Солженицына и говорил потом в редакции: «Сам себе не верю, неужели мы это напечатаем?» Он написал письмо автору с отеческими предупреждениями и увещеваниями относительно грядущей шумихи и искуса славы. Просил избегать встреч с репортерами, инсценировщиками и проч. Александр Трифонович советовался по поводу этого письма в редакции. Кондратович сказал ему, что он в слишком высоких словах пишет Солженицыну о его таланте, надо бы умерить выражения. Твардовский как-то по-детски огорчился, растерялся и принес письмо мне. Я согласился с ним, что перехвалить эту вещь Солженицына нельзя, что его повесть знаменует новое летосчисление в нашей литературе. Александр Трифонович успокоился и послал письмо.