Сон Вовы
Шрифт:
Впрочем, обо всем по порядку.
Начнем со стенгазеты "Сохраненные дети 9-й горбольницы."
...Стенгазета висит прямо напротив палаты, где лежат женщины, сохраняющие своих еще не родившихся детей, страшась за их будущее и уже любя их материнской любовью. С белого ватмана на них смотрят дети родившиеся, доношенные, похожие на своих отцов и матерей, а не какие-нибудь призраки. Так и должно быть! Если роды закончатся благополучно, мать обязательно пришлет фотокарточку ребенка, и ее обязательно повесят на стенку. Карточек накапливается огромное множество, на стенке все буквально залеплено детскими телами, они налезают друг на друга и висят отдельными деталями,
Если подойти поближе - ни одного целого детского личика, просто кошмарный сон.
Но зато если отступить подальше, шагов на несколько, со стены на тебя смотрит одно огромное лицо, вроде фоторобота. Няньки, проходя по коридору, крестятся, а главрачиха ругается, обрывает лишние фотографии, бросает их на пол, как листки календаря - Оленька, Петенька, Машенька, Валерочка-мальчик и Валерочка-девочка, благодарная Любочка, щипцовенький Сашенька, Верочка-первенец, разорвавший свою маму Коленька...
Фотографии на полу шуршат, как сухие осенние листья, на них наступают беременные. Нянечки, вздыхая, подметают "оборвышей":
– А могли бы и не жить... могли бы и выкинуться, родимые... Беременные идут в столовую. Долго едят плохую пищу. Долго обсуждают съеденное. Потом висят переполненными животами на подоконниках, обговаривая с родными пол будущего ребенка. Одна по привычке продолжала обговаривать даже в то время, когда ее полуторамесячный плод вытекал из нее по капельке.
Женщины одеты в цветастые халаты и по этой причине, а также из-за животов, страшно похожи друг на друга. Кажется, что и дети у них будут совершенно одинаковые, но это, конечно, не так. Да и женщины - разные. Одни любят пить чай с вареньем. Другие слушать радио. Третьи читают газеты. Другие - шутят.
И она тоже пьет чай, слушает радио, читает газеты, шутит. Иногда приходится полежать под капельницей, снижая в крови количество лишнего ацетона. Как и 99°/о всех будущих матерей нашей необъятной Родины, она боится произнести на свет идиота или же не произвести вообще ничего, но ее успокаивают, что последнего практически не бывает. Все родят в свой срок и все родятся, в основном, здоровенькие, умеющие кричать, сосать, кусаться.
Ее соседке по палате, но уже в роддоме вообще повезет: она произведет ребенка прямо в приемном покое во время мытья тела под душем, даже золота из ушей не успеет вынуть. Хорошо, что мальчика успеют подхватить чьи-то руки, а то бы мог здорово расшибиться о кафель.
А вот и ей время - за ней приходят с тележкой, на которую она, несмотря на живот, довольно легко забирается и собственноручно вставляет себе катетер.
Тележка быстро катит ее в операционную: кесариться. Без болей и мук рождения.
Чтобы ни мать, ни ребенок не страдали. Потом даже купальник можно будет надевать с маленькими трусиками; шов обещали косметический, не заметный глазу. Все продумано. Плановая операция. Кесарю кесарево... Кесарь по нашему цезарь, царь.
Величественная процедура с разрезанием чужой плоти. Над ней склоняются, но она уже не чувствует, как к коже льнет металлическое острие - она куда-то летит. Или падает. Спеленутая и связанная, проваливается в крепкий медицинский сон.
Сначала ее что-то держит, какое-то сильное поле - ей не хочется отрываться от белизны высокого потолка, от зеленых пятен материи, в которую одеты врачи, от их резиновых рук, от всех тех, имена которых она сейчас про себя произносит, прося, чтобы ее случайно не отпустили насовсем, слишком уж далеко. Этот оберегающий покров облепляет ее все сильнее, он становится таким тяжелым, тяжким, невыносимым, как печать - по всей
Первое чувство, которое она испытывает, - легкий ужас, именно легкий, потому что испытывать ужас более серьезный страшно, невыносимо для рассудка или же того, что в ней пока осталось работать. Она действительно летит, летит в полном и абсолютном одиночестве, сама, без всех, по бесконечной, как бездонный колодец, трубе, и единственная ее возможность подчиняться логике чужого полого пространства, двигаться в нем без устали и возврата. Оно овладевает ею, это пространство, и она с удивлением отмечает, что все, за что она так держалась, больше ей не нужно. Все это уже т а м, одна она здесь. Это ее труба.
И вдруг - отлегло! Больше не надо было бояться, за нее боялся теперь кто-то другой, она это точно поняла. И ей захотелось хоть на минутку увидеть этого другого, различить, узрить - за твердью земной и небесной, непосредственно среди красиво мерцающих звезд и шарообразных планет, на ниточках качающихся в темной хвое ночи...
Она ничего не увидела, а словно наоборот - сама оказалась увиденной.
Это тоже было совершенно точно, потому что в долю секунды она как бы утратила смысл прежнего своего обличия и вся стала как-то переменяться, превращаться, делаться неизвестно кем и где, будто еще и не родилась и никто не знает, родится ли она вообще.
Все ее существо находилось теперь в размягченном, расплавленном состоянии полугустой желтковой массы, похожей на ту, в которую погружают человеческое тело с сильно обожженным кожным покровом, и оно, не касаясь стенок своего ложа-колыбели, пребывает в недрах животворного, бурлящего, булькающего, как волшебный суп, вещества.
Это была уже не она, а ее еще не родившаяся, не сотворенная плоть живая, бесформенно клубящаяся, тягучая, бесконечная, длящаяся материя.
Каждой молекулой своего исчезнувшего лица она ощущала то, другое. Оно было солнечно-смуглое, словно загореленькое, маслянистое, как гоголь-моголь; сплошная сладость. Она даже и не поняла, как это все произошло, почему ее лицо вдруг было заменено на другое, только зафиксировала, что движение в одну сторону вдруг стало движением прямо противоположным... она родилась обратно.
Стенки темного колодца стали совсем прозрачными. Личиком младенца она была плотно прижата к тонкой и скользкой плоскости, что было неудобно, но страшно, по-детски любопытно; как из кокона, как из убежища - что там делается, по ту сторону застекленной бездны?
А бездна была разверзшаяся, живая, и в ней что-то копошилось, звучало, пахло, кто-то махал ей множеством рук, звал и окликал вразнобой, чудовищно и властно.
Она зачем-то была там нужна - одновременно и разом, всем и каждому, и этот миллионный каждый пытался обратить ее внимание именно на себя, чтобы с ее помощью что-то завершить или решить, пан или пропал... Бездна хотела ее, и ей вдруг по-настоящему стало страшно. Там все было так слитно и безнадежно - ничего не рассмотреть, ничему не помочь. Одна сплошная невозможность одинокой детской души над огромным человеческим вместилищем, вздыбившимся обломками пространства и отрезками времени, остриями целых отдельных исторических периодов. Не встать на содранные коленки, не рассмотреть жучка, не подышать ротиком на божью коровку - полети на небо, принеси мне хлеба, какого еще хлеба, ведь я и так т а м, на небе, небушке... Ее лицо от натуги усилия совсем расплющилось, размазалось по стеклу...