Соня и Александра
Шрифт:
С ней было удобно ездить. Александра служила ему и гидом, и проводником, и сказочницей – пересказывала ему услышанное от соседей, от сплетников, прочитанное в путеводителях, в Интернете. Да, его это раздражало. Ему не нравилась общительность Александры, которую он считал излишней, вызывающей, выходящей за рамки нормы. Но сейчас ему очень хотелось, чтобы она оказалась рядом, чтобы спросила у беременной официантки, кого та ждет – мальчика или девочку, что случилось с ее матерью и кто этот мужчина с аккордеоном. У нее была удивительная особенность слушать и спрашивать так, что в вопросах не чувствовалось неловкости или беспардонности. Александра ощущала границу дозволенного, давала возможность собеседнику выговориться. Владимир жалел, что Александра не увидит то, что видит он. Жалел, что не может ей позвонить. Потому что
Была еще одна причина. Так же решительно, одним махом, как отделяла рыбью голову от хребта или вырезала жабры, Александра рвала отношения – сразу, а не по частям. Она не умела «оставаться друзьями». Уходила из жизни человека, которому стала не нужна, и никогда не возвращалась. И ждала от него, чтобы тот поступал так же. Не напоминал о себе. В этом они с Владимиром были похожи. Но сейчас с ним происходило то, что происходит с женщиной, которая становится матерью, как бы смешно ни звучало подобное сравнение. В нем появились мягкость, доброта и способность прощать, снисходительность и в некотором роде вера – в ангела-хранителя, в судьбу, в провидение… Владимир вдруг успокоился, перестал нервничать и отпустил себя – он сидел в забегаловке, смотрел на море и покорно ждал. И вынужденное бездействие и ожидание не выводили его из себя.
Беременная официантка, тяжело ступая, принесла Владимиру корзинку хлеба, вино и салат. Хлеб был серый, порезанный крупными ломтями, с уже зачерствевшей коркой, которая свидетельствовала, что его испекли утром, здесь же, в соседней комнатушке. Хлеб был таким же домашним, как и салат.
Владимир налил себе вина, дешевого и пьяного, и с удовольствием принялся за салат, поданный в миске с отбитыми краями. Огурцы действительно горчили. И тут Владимир сделал то, чего не делал никогда. Он накрошил хлеб в салат, долив масла, сделал тюрю и щедро добавил соли. Хлеб размок, салат дал юшку, которую Владимир ел ложкой, запивая вином, едва не умирая от удовольствия. В салате было столько соли, столько горечи, столько масла и лука, сколько Владимир не съедал и за год жизни. В этой тарелке, которую давно пора было выбросить, чудом не разбившейся, оказалось столько жизни, столько вкуса, что в голове снова зашумело, ноги опять стали чугунными. Зачем он отказывал себе в таком удовольствии? Почему считал, что бессолевая диета – залог его здоровья? И почему все чистят огурцы?
Салатом и вином он насытился и откинулся на стуле. Сил на прочее уже не осталось. Но из кухни потянуло запахом прогорклого масла и жареной рыбы. Владимир подумал, что у него может случиться приступ аллергии, не говоря уже об ударе по печени – жареное ему давно запретили из-за повышенного холестерина. Да, собственный холестерин его занимал куда больше, чем желания Александры. Соню он тоже приучил всегда носить в сумочке таблетки – принять после еды. И вот сейчас он сидит в грязной забегаловке и ждет жареную рыбу. И у него нет ни женщины, которую он бы любил и с которой бы хотел жить, ни таблеток.
Владимир решил, что сегодня же позвонит Александре; пусть она бросит трубку, откажется с ним говорить, но он позвонит. Но сначала объяснится с Соней, отпустит и ее от себя, и себя от нее, скажет, что их скоропалительная совместная жизнь была порывом, помутнением, чем угодно, но не искренним желанием.
Когда он принял для себя столь важные решения, мужчина, сидевший за столиком, взял аккордеон, взвалил на себя, как будто инструмент был неподъемным грузом, и начал играть. Играл плохо, нажимая три, от силы четыре аккорда и выводя нехитрую мелодию на клавишах. При этом делал это без радости, без энтузиазма, в силу неведомого долга.
Беременная вынесла из кухни тарелку с рыбой и поставила перед Владимиром. За ней стояла женщина и улыбалась.
– Это мама пожарила, – сказала официантка, и женщина засмеялась.
– Спасибо, очень вкусно, – ответил Владимир, хотя еще даже не попробовал явно пережаренную рыбу.
Мужчина запел. Он играл и пел. Женщина вдруг заткнула уши руками, замотала головой и кинулась назад, на кухню. Беременная подсела к мужчине и начала ему что-то шептать. Но мужчина продолжал играть и петь. Пел он так же плохо, как и играл. Без желания, даже с отвращением.
Официантка вернулась к
– Вам нравится музыка? – спросила она.
– Да, все замечательно, – ответил он.
Женщина тяжело вздохнула. Видимо, стоять ей было уже совсем невмоготу, она взяла стул и присела между столиками. Сбросила рабочие туфли на плоской подошве, и Владимир заметил, что ноги у нее в отеках, раздутые, с выпиравшими венами. Ей не то что стоять – ходить было тяжело. И работать ей было нельзя. Категорически. Только сейчас Владимир заметил пигментные пятна на ее щеке – солнце стремительно садилось, и этот междусвет никого не красил, высвечивая последними проблесками все недостатки. Женщина была молодая, но рано, слишком рано постаревшая, как бывает с деревенскими жителями, выросшими на открытом солнце и с раннего детства измученными физическим трудом.
– Вам плохо? – спросил Владимир.
– Да, сегодня что-то нехорошо. Ноги болят, спина ноет, – совсем по-простому призналась девушка. – И мама не в настроении. Опять спать не будет из-за музыки. Она не любит, когда папа играет. Ей плохо становится. Она по ночам стонет. А папа все равно играет. Говорит, что гостям так лучше. Он так свой хлеб отрабатывает. Когда мама заболела, я стала хозяйкой. Маме это кафе в наследство досталось, а она мне его передала. Ну, когда заболела. Папа очень обиделся, вот маму и доводит. Он ее давно хочет в больницу отдать, но я не разрешаю. Ей здесь хорошо, в больнице она умрет. Ей ласка нужна, как ребенку. Это только поначалу кажется, что тяжело с таким человеком, а оказалось, что у меня на руках дочка. Мы с ней местами вроде как поменялись. И совсем не тяжело. Когда у нее хорошие дни, она рисует. Вот меню нарисовала и написала.
А с папой тяжело. Он все время злится. Уже изнутри его злость съела. Поставил мне условие: будет играть для клиентов, чтобы не быть нахлебником. Он всегда маму попрекал тем, что она хозяйка кафе, а не он. Ему вроде как стыдно, что он от жены зависит. Теперь на меня перекинулся. Из-за мамы. Раньше мы хорошо жили, у нас много людей было. А потом все сразу покатилось. Одни проблемы, голову поднять некогда. Да я еще беременна. Ой, не знаю, как я еще два месяца прохожу. Ноги не держат. Устаю быстро. Врачи говорят, ребеночек слишком крупный для меня. И рожать боюсь. А пока я в больнице буду, как тут мама одна? Отец ведь за ней не присмотрит. На что жить все будем – тоже не знаю. Даже думать об этом не хочу. Хорошо, еще рыбак нам почти даром отдает то, что не смог продать. А так бы вообще с голоду померли. На мясо не всегда хватает. Мамин хлеб спасает. Клиентов совсем мало стало. Один раз приходят, но больше не возвращаются. Может, из-за еды – я совсем стала плохо готовить, из рук все валится. Да и не знаю я эту высокую кухню. Что сама ем, то и гостям предлагаю. Мама хорошо готовила, когда здорова была. Она тут главная повариха. А сейчас может газ включить, а спичку не зажжет. Или зажжет плиту и забудет зачем. А папа на аккордеоне играет, душу изматывает. Хотя он в молодости хорошо играл. Мама каждое утро встает и хлеб печет – руки помнят, привычка осталась. И когда она с тестом возится, то сразу нормальная становится, даже не скажешь, что больная. Как будто в тесто ее душевная болезнь уходит. И что я могу сделать? На все деньги нужны – ремонт сделать, дорогу расширить, а то совсем бурьяном заросла, вывеску повесить, щит у дороги поставить. А откуда такие деньги взять? Конечно, я понимаю, почему клиенты не возвращаются… Я бы тоже не вернулась в такое место.
– Я обязательно приду к вам еще, – пообещал Владимир.
– Спасибо, – серьезно ответила официантка. – Ну, вы ешьте, я пойду маме таблетки дам. Может, уснет.
Она ушла. Из кухни доносились тяжелые стоны и тихий успокаивающий голос. Все это заглушал звук аккордеона. Владимир не мог сказать мужчине, чтобы тот прекратил играть. Ему было неловко, особенно после откровений его дочери, которая наверняка рассказывала историю их семьи не раз и не два, объясняя посторонним людям, чем болеет мать. И делала это, не желая вызвать жалость, а просто так. Как знакомым, которые зашли в дом. Да, Владимир чувствовал себя именно неловко – то состояние, которое он никогда не мог для себя определить. Некомфортно, непривычно – это он понимал, но как можно чувствовать себя неловко? Даже слово такое – девичье, чересчур женское. Именно от Александры он часто слышал это «неловко» и, наконец, узнал, каково это.