Соперницы
Шрифт:
Да, я уверена, что ваш дивертисмент будет иметь трагический финал, и вовсе не потому, что мне так этого хочется. Трагическим и внезапным он будет потому, простите за банальность, что ни один из оргазмов, даже самых ваших ослепительных, не стоит слезы брошенного ребенка.
Да, я глубоко безразлична к тому, что обо мне подумают и как я ныне выгляжу в ВАШИХ глазах.
Зачем же я все это пишу тебе? С единственной целью, названая сестра моя, — задать тебе один простой вопрос. Ты и в самом деле свято уверена, что прошлое можно забыть
В стоявшей у зарешеченного окна облупленной металлической кровати завозился, кряхтя, младенец, и Светлана, бросив огрызок карандаша, отодвинула от себя исписанный лист бумаги — один из многих, которым суждено полететь в мусорное ведро. Она никогда не отправляла их, то ли оттого, что боялась почувствовать себя униженной, снова и снова обращаясь к людям, вычеркнувшим ее из жизни, то ли просто потому, что не знала адреса, по которому обосновалась новая ячейка советского общества.
Ребенок чихнул и заорал требовательным настойчивым басом, и Светлана, подойдя к кровати, вытащила из нее тугой тяжелый сверток и принялась осторожно покачивать его, напевая вполголоса. Лицо у мальчика было сморщенное, красное, он смешно зачмокал губами, ища грудь, и с трудом разлепил глаза, мутные, неопределенно-темного цвета — ни капли не похожие ни на черные, блестящие материнские, ни на коньячно-изумрудные, прозрачные отцовские.
С соседней койки тяжело поднялась, охая и отдуваясь, Лариска, соседка Светланы по тюремному лазарету, в прошлом бухгалтерша, осужденная за растрату. Натянув поверх застиранной рубахи с молочными подтеками на груди вытертый байковый халат, она, скособочившись, двинулась к выходу в коридор и задержалась ненадолго около Светланы, заглядывая в лицо ее новорожденному сыну.
— Ишь, голосистый, — усмехнулась она. — В тебя небось, певица?
Несмотря на то что Светлана старалась умалчивать о подробностях своей биографии, тюремное радио быстро оповестило товарок, что новенькая черноглазая заключенная с заметно торчавшим из-под блекло-синего ватника беременным животом, — какая-то непростая фифа — не то артистка, не то певичка. Новость эта вызвала заинтересованное бурление в массах, и вскоре Светлану одолели вопросами: «А ты в «Голубом огоньке» выступала? А Пьеху видела? А Лещенко знаешь?» Однако, удостоверившись, что к ним попала не эстрадная знаменитость, а артистка театра — подумаешь, интеллигенция! — подруги-каторжанки потеряли к профессии новенькой интерес.
Гораздо больший ажиотаж вызвала причина, по которой она попала сюда. Как же, целый роман — пырнула ножом вероломного мужика, изменщика проклятого, жаль, не дорезала гада. И шмаре его космы повыдергать надо было, прошмандовке!
В общем, население женской исправительной колонии общего режима прониклось к Светке-артистке уважением и горячим сочувствием. А чего ж, своя баба, пальцы не гнет, хоть и артистка, на рожон не лезет, ко всем с пониманием. А что молчит все больше, так чего тут базары разводить, когда на душе, ясно, кошки насрали. Кто-то из паханш дал сигнал, и к Светлане не приставали, не трогали, а когда пришло той время родить, провожали в лазарет всем кагалом.
Все последние месяцы особенно угнетала невозможность остаться наедине с собой, постоянное присутствие
Растянувшись на продавленной и громыхающей при каждом движении больничной койке, жадно вдыхая запах хоть и ветхого, но все же чистого, выглаженного постельного белья, она впервые за все это время разрешила себе обернуться, попытаться осмыслить все, что произошло с ней. Раньше запрещала себе думать, понимая, что единственный способ выжить в ее ситуации — полностью отключить голову, следовать врожденному инстинкту самосохранения, не рассуждая и не вдаваясь в нравственную сторону поведения. Должно быть, именно поэтому события прошедших месяцев виделись, как в тумане, изредка прорезаемом яркими пугающими вспышками, словно жила, действовала, двигалась она все это время чисто механически, не приходя в сознание.
Виделось, как среди рева сирен и сумасшедшего красно-синего зарева милицейских мигалок выводят ее, расхристанную, окровавленную, в шубе, накинутой на все то же бархатное с золотом платье, из служебного входа театра. Два дюжих молодца в форме, обращаясь к ней все еще очень вежливо и почтительно, как и подобает разговаривать с заслуженной деятельницей искусств, под руки влекут ее к притаившемуся за углом «воронку». Краем глаза видит она, как в распахнутые двери «Скорой» вдвигают носилки. Синеватый мертвенный Женин профиль. Что же вы делаете, прикройте его, ведь снег сыплется!
Тата — откуда только взялась тут? или ждала на улице, караулила, как бы не передумал любимый? — белоглазая, осатаневшая от ужаса, тычет в нее всей пятерней, надсадно воя:
— Убийца! Убийца!
А после лишь скрежет захлопывающихся металлических дверей — и темнота.
Низкая, прокопченная, провонявшая прогорклым потом и мочой камера. Никогда не утихающий клекот голосов — хриплых, визгливых, пропитых, — да полно, неужели это женщины говорят, в самом деле? Темно-зеленая стена, уткнувшись в которую она лежит вот уже который день. И опять тяжело стонет дверь:
— Полетаева, к следователю!
Тесный прокуренный кабинет, стул, привинченный к полу, за столом — плюгавый остроносый Буратино с примазанными ко лбу соломенными волосенками. Он терпеливо разъясняет ей что-то безразличным стертым голосом:
— Статья 108. Умышленное нанесение тяжких телесных повреждений…
И Света, словно оглушенная, медленно поднимает глаза, наливающиеся вдруг спасительной влагой, подается вперед, судорожно хватая следователя за бледную руку с желтыми от табака ногтями, хрипя:
— Телесных повреждений… Так он жив? Женя… Он жив?
И тот, смешавшись от такой неожиданной реакции хладнокровной расчетливой убийцы, какой ему уже успела описать ее беременная невеста потерпевшего Наталья Веселенко, вмиг теряет свой официальный тон, выпрастывает из недр пиджака затертый носовой платок и протягивает Светлане, приговаривая:
— Ну что вы, что вы, милая моя. Успокойтесь. Жив он, жив, в больнице. Легкое пробито, состояние средней тяжести, но врачи не сомневаются в благополучном исходе…