Сорочинская ярмарка, Ночь перед рождеством, Майская ночь и др.
Шрифт:
Подперши локтем хорошенький подбородок свой, задумалась Параска перед столом, в хате [а. Подперши локтем хорошенькую головку, сидела Параска за столом в хате б. Призадумалась] Много грез обвивалось около русой головы [«Много ~ головы» вписано. ] Иногда вдруг легкая улыбка трогала [подымала] ее алые губки, и какое-то радостное чувство подымало темные ее брови, то снова облако задумчивости опускалось на ее карые светлые очи. «Ну, что, если не сбудется то, что говорил он?» шептала она с каким-то выражением сомнения на лице своем. «Ну, что, если меня не выдадут? [Далее было: да и только] Ну, что если… Нет, нет, этого не будет [никогда не будет]! Мачиха делает всё, что только ей вздумается: разве и я [и я не женщина, разве] не могу сделать того, что мне вздумается? [Далее было: Вот какие еще новости] Упрямства-то и у меня достанет. Как же он хорош! Как чудно горят его черные очи! Всё бы смотрела на него [в глаза]! Как идет к нему белая свитка! Жаль, что у него не слишком яркой пояс; ну, да я ему вытку после из шленской шерсти [шерст<яной?>] а может быть даже из гарусу», возбученясь продолжала, вынимая из-за пазухи маленькое зеркало, обклеенное красною бумагою [Вместо «маленькое ~ бумагою»: карманное зеркало] и глядясь в него с тайным удовольствием: «когда я встречусь тогда с ней, я ей ни за что не поклонюсь, хоть она себе тресни. Нет, мачиха, полно [полно бить] тогда бить тебе свою падчерицу. Скорее [Далее было: после дождя зацветет] на камне песок взойдет и дуб будет [а. будет б. станет в. голо<вою?>] гнуться в воду, чем [нежели] я тебе кивну головою. Да, [Далее начато: вот тебе] я и позабыла примерить к себе очипок, посмотреть, как то он идет ко мне?» Тут встала она и, держа в руках зеркальце и наклонясь к нему головою, трепетно шла по хате, [Далее начато: видя под собою] как будто бы опасаясь [опасаясь беспрестанно] упасть, видя под собою, вместо полу, потолок с накладенными под ним досками,
Черевик заглянул в это время в дверь и, нашед свою дочь танцующею перед маленьким зеркалом, остановился, смеясь [и смея<лся?>] невиданному капризу девушки, которая, задумавшись, казалось, не примечала [не могла <приметить?>] ничего; но когда он услышал знакомые звуки песни, все жилки зашевелились в нем: гордо подбоченившись, выступил он вперед и пустился в присядку, позабыв и зачем пришел [пришел он] и все дела свои.
Тут громкий хохот кума заставил обоих [их] вздрогнуть. «Ладно! [Эх, чудеса, хорошо!] Батько с дочкой затеяли [заране от<плясывают?>] сами свадьбу. Ступай же скорее: жених пришел!» [Далее начато: Солопий наш вспомнил] Параска, при последнем слове [«при последнем слове» вписано. ] вспыхнула ярче алой ленты, повязывавшей ее голову, а простодушный ее отец вспомнил, зачем пришел. «Ну, дочка, пойдем [спе<шим?>] скорее! Хивря, [Далее начато: тебя] от радости, что я продал кобылу, побежала как лисица, помахивая хвостом, закупать себе плахт [вся<ких> плахт] и дерюг всяких, так нужно [Начато: пре<жде] до приходу ее всё кончить». Не успела она выступить из порога хаты, как почувствовала себя в объятиях парубка в белой свитке с черными очами, который давно уже стоял на улице, окруженный танцующими [«который ~ танцующими» вписано. ] «Боже благослови!» сказал отец, складывая их руки: «Пусть их живут, как венки вьют!» [Обыкновенное приветствие у малороссиян новобрачным. (Прим. Н. В. Гоголя.)] Шум послышался в народе. «Я скорее тресну, нежели допущу до этого!» кричала сожительница нашего Черевика, которую с хохотом не допускала шумная толпа в середину. «Не бесись, не бесись, жинка!» говорил хладнокровно Черевик, видя, что пара дюжих цыган овладела ее руками: «что сделано, то сделано; я переменять уж не люблю…» — «Нет, нет!» кричала Хивря: «этого-то не будет!» Но никто не слушал. Несколько пар [Толпа] обступило новую [мо<лодую?>] пару и составляло непроницаемую танцующую стенку около нее. Странное чувство овладевало душею зрителя, когда [видя] от одного удара смычка деревенского музыканта, всё обратилось, волею и неволею, к единству и превратилось в согласие. Угрюмые лица, на которых, казалось, век не проскальзывала улыбка, притопывали ногами и вздрагивали плечами. Всё неслось, всё танцовало. [Далее вписано: но, казалось, не лишены были чувства] Но страннее всего было видеть старушек, на ветхих лицах которых веяло равнодушие моги<лы>, между новым, смеющимся, беспечным! Даже без детской радости, без искры живого, которых один хмель только, как механик своего безжизненного автомата, заставил делать [показа<ть>] что-то подобное человеческому, они тихо покачивали охмелевшими головами и плелись, подтанцывая за веселившимся народом, не обращая даже глаз на молодую чету. И на развалине и на гробе зеленеет и лепится мох, как будто бы самое разрушение может улыбаться. [Вместо «самое разрушение может улыбаться» начато: а. самое разрушение показыва<ет?> б. улыбается самое разрушение] Толпа вереницей шумно передвигалась и уходила, как тени волшебного фонаря. Шум, гром, хохот, песни [Далее начато: казалось] слышились тише и тише. Смычок умирал, слабея и теряя неясные звуки в пустоте воздуха. [Далее начато: Нако<нец>] Еще слышилось где-то топанье и что-то похожее на ропот отдаленного моря, и скоро всё стало пусто и глухо. Не так ли и радость, прекрасная [быстрая, не<постоянная?>] и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье. В собственном эхе слышит уже он грусть [печаль] и пустыню и дико внемлет ему [и с ужасом ему внемлет] Не так ли резвые други бурной и вольной юности, по одиночке, один за одним, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело [жалко] и грустно сердцу, и нечем помочь ему.
БИСАВРЮК, ИЛИ ВЕЧЕР НАКАНУНЕ ИВАНА-КУПАЛА
МАЛОРОССИЙСКАЯ ПОВЕСТЬ (ИЗ НАРОДНОГО ПРЕДАНИЯ), РАССКАЗАННАЯ ДЬЯЧКОМ ПОКРОВСКОЙ ЦЕРКВИ. ЖУРНАЛЬНАЯ РЕДАКЦИЯ 1830 г
Дед мой имел удивительное искусство рассказывать. — Бывало час, два стоишь перед ним, глаз не сводишь, вот словно прирос к одному месту: так были занимательны его речи; не чета нынешним краснобайным балагурам, от которых, прости господи, такая нападает зевота, что хоть из хаты вон. Живо помню, как, бывало, в зимние долгие вечера, когда мать моя пряла перед слабо-мелькающим каганцем, качая одной ногою люльку и напевая заунывную песню, которой звуки, кажется, и теперь слышатся мне, собирались мы, ребятишки, около старого деда своего, по дряхлости уже более десяти лет не слезавшего с печи. И тут-то нужно было видеть, с каким вниманием слушали мы дивные речи: про старинные, дышавшие разгульем годы, про гетманщину, про буйные наезды запорожцев, про тиранские мучительства ляхов, про удалые подвиги Подковы, Полтора-Кожуха и Сагайдачного. Но нам более всего нравились повести, имевшие основанием какое-нибудь старинное, сверхъестественное предание, которое нынешние умники без зазрения совести не побоялись бы назвать баснею; но я готов голову отдать, если дед мой хотя раз солгал в продолжение своей жизни. Чтобы уверить вас в справедливости этого, я хоть сей же час расскажу вам одну из тех повестей, которые так сильно нравились нам во время-оно, надеясь, что и вам полюбится.
Лет более нежели за сто пред сим, еще за малолетство Богдана, село наше, говорил дед мой, не похоже было на нынешний самый негодный хутор: две, три хаты, необмазанные, неукрытые, торчали среди необозримой пустыни; о существовании же прочих догадывались только по дыму, выходившему из земли. — Наши предки не слишком роскошничали и жили большею частию в землянках, в которые свет проходил в одни только двери, а сырость во все стены. Вы спросите: отчего же они так бедно жили? Господи, боже мой! да такие ли тогда времена были, чтоб роскошничать, когда они не могли удержаться в своих землянках. Не слишком бывало весело, когда нагрянут беззаконные толпы ляхов. А литва? а крымцы? а весь этот заморской сброд? Да еще лучше: бывало, свои, как нет поживы в неверной земле, навалят ватагами, да и обдирают своих же. Уж прямо лихое было времячко!
В этой-то деревушке имел притон свой — человек, или, лучше сказать, сам чорт в образе человеческом. Чем он занимался, это один бог знал: днем он был почти невидимка; одни рассказывали, что будто он гайдамачил по захолустьям, обдирая проезжих купцов; другие, что у него в лесу был шалаш, совершенно похожий на ятку, в какой обыкновенно у нас во время ярмонки жидовки продают горелку. Те же, которым случалось проходить мимо этого бесовского гнезда, утверждали, что слышали какой-то странный, бессмысленный шум и речь совершенно не нашу. — Ночью же только и дела, что пьяная шайка Бисаврюка (под таким именем был известен этот дивный человек), ни в чем не уступавшая своему предводителю, с адским визгом и криком рыскала по оврагам или по улицам соседнего села, которое было несравненно обширнее нашего. Понаберет с собою всех встречавшихся козаков, да и давай угощать; деньги сыплются… водка словно вода… Пристанет, бывало, к красным девушкам, надарит лент, серег, монист… ну, так, что девать некуда. Правда, что красные девушки немного призадумывались, принимая подарки: бог знает, может быть, в самом деле они перешли чрез нечистые руки. Родная тетка моего деда, содержавшая в то время шинок по нынешней Опошнянской дороге, в котором часто разгульствовал Бисаврюк, именно говорила, что ни за какие благополучия в мире не согласилась бы принять от него подарков; но что прикажешь делать? не взять — беда, всякого проберет страх, особливо когда он нахмурит свои густые, толщиною в палец, брови; а возьмешь — так на следующую ночь как раз и тащится домовой и давай душить за шею, когда на шее монисто, или кусать за палец, когда на нем перстень, или тянуть за косу, когда в нее вплетена лента. Бог с ними со всеми этими подарками. Рады были отвязаться от них, но не тут-то было: бросят в воду, глядь — чертовский перстень или монисто и плывут поверх воды, да прямо к тебе в руки.
В селе находилась церковь во имя Трех Святителей, шагов на 400 от нашей Покровской, что можно и теперь видеть по оставшимся камням от фундамента. Притом вам, я думаю, не безызвестно, что почтенный шапар наш Терешко еще недавно, копая ров около своего огорода, открыл необыкновенной величины камень с явственно вырезанным на нем крестом, который, вероятно, служил основанием алтаря; неверящих отсылаю к нему самому лично. При церкви находился иерей, блаженной памяти отец Афанасий. Заметивши, что Бисаврюк не бывал даже и на Велик день в заутрене и узнавши наверное про знакомство его с сатаною, решился было порядком пожурить его: наложить церковное покаяние. Куды вам! насилу ноги унес. «Послушай, батюшка!» зарычал он своим бычачьим голосом: «чем тебе мешаться в чужие дела, знай-ка лучше свое, а не то будь я такой же как ты бородатый козел, если твоя речистая глотка не будет заколочена горячею кутьею». — Что станешь делать с окаянным? Отец Афанасий объявил только, что всякого, кто зазнается с Бисаврюком, станут считать за католика, за врага християнской церкви и всего человеческого рода.
В том самом селе, где была церковь во имя Трех Святителей, находился в услужении у одного богатого козака статный и рослый парубок, по имени Петро Безродный; так называли его потому, что ни один из всего села не мог запомнить никого из его родных. Староста помянутой церкви утверждал, будто даровавшие ему жизнь умерли вскоре от чумы; но тетка моего деда явно тому противуречила и по великодушию, свойственному впрочем всем женщинам, старалась всеми силами наделить его родней, хотя бедному Петро было столько же в ней нужды, сколько нам в прошлогоднем снеге. Она говорила, что отец его и теперь на Запорожьи, что он был полонен турками, что терпел ни весть какую муку, что после чудесным образом избавился, переодевшись евнухом, и проч. и проч… За подлинно же нам известно только то, что до семнадцатилетнего своего возраста Петро был главным гетманом всего домашнего скота, принадлежавшего богатому козаку, и надобно сказать, что все красные девушки решительно признавали его очень пригожим детиною; утверждали даже, что если бы его одеть только в новый жупан, затянуть красным поясом, надеть на голову шапку из черных смушек, с щегольским синим верхом, привесить к боку турецкую саблю, дать в одну руку малахай, в другую люльку в красивой оправе, то вряд ли бы кто из тогдашних парней поспорил с ним в красоте. Но то беда, что у бедного Петруся весь наряд составляла смурая свитка с разноцветными заплатами. После, когда он пришел в состояние помогать своему хозяину, одевали его несколько поприличнее; но величайшая беда для него была следующая: старый Корж (так назывался богатый козак, у которого служил Петро) имел дочь, красавицу, какой, думаю, вряд ли кому-нибудь из вас удалось видывать. Тетка покойного моего деда рассказывала (а женщины редко говорят в пользу сестриц своих, особливо когда дело идет о красоте), что полненькие щеки козачки подобились маку самого нежного розового цвета, когда он с ранним утром томно расправляет свои листики и улыбается перед вырезывающимся из-за горизонта солнцем, что черные как смоль ее брови огибались двумя очаровательными дугами над прелестными карими глазками; что ротик, на который глядя облизывалась тогдашняя молодежь, кажись, на то и создан был, чтоб выводить соловьиные песни; что ее волосы темно-темно русые (тогда еще не заплетали их наши девушки в дрибушки, переплетенные красивыми ярких цветов синдячками) упадали природными, курчавыми кудрями на богатый, шитый золотом кунтуш. Признаюсь, хоть бы и нашему брату представилось подобное искушение, то, несмотря на то, что седь пробирается по всему старому лесу, покрывающему мою макушу; несмотря на то, что под боком моя старуха, как бельмо в глазу; несмотря на всё сие, я готов бы раз двадцать позабыть то и другое — за один взгляд прекрасной козачки.
Что ж теперь сказать о Петрусе, которого сердце было словно сухой хворост, вспыхивающий от одной неосторожно оброненной искры? нужно ли говорить, что и Пидорка была не прочь от красивого парубка? Отцам, как и тогда водилось, дети почитали за лишнее открываться в любви, и старый Корж никогда бы и не подумал подозревать молодежь, если бы в один вечер чорт не дернул Петруся, не осмотревшись хорошенько, влепить довольно звучный поцелуй в прелестные губки красавицы, и если бы в то же время, этот же самый чорт не дернул старого хрена сдуру отворить дверь хаты. Это явление так ошеломило его, что он долго стоял, как окаменелый, разинувши рот и взявшись одною рукою за деревянную задвижку полурастворенной двери. Проклятый поцелуй, казалось, оглушил его совершенно. Ему почудился он несравненно громче, чем удар макогона об стену, которым обыкновенно в наше время мужик прогоняет кутю, за неимением фузеи и пороха. Очнувшись от своего беспамятства, первым делом его было снять со стены дедовскую нагайку, а вторым покропить ею спину бедного Петруся. — Но в то самое время откуда ни возьмись пятилетний брат Пидоркин — Ивась, которого без памяти любил он, и уцепясь ему на шею, давай молить со слезами: «тату, тату! не бей Петруся». — Что прикажешь делать? у отца сердце не каменное; повесив нагайку на стену, он выгнал Петруся по шеям, с строжайшим приказанием — не появляться никогда под окнами его хаты; в противном случае поклялся всеми чертями, что не оставит в нем ни одной косточки целой, присовокупив, что и самому его длинному, ровному оселедцю (который у Петро начинал уже два раза замотываться около уха) предстоит опасность распрощаться с родною макушею. Во всё продолжение сей разделки Пидорка была ни жива, ни мертва; и тогда только почувствовала вполне свое горе, когда осталась одна среди пустой хаты. — Вспомня случившееся, прижала Ивася к сердцу, зарыдала и бросилась в изнеможении на лавку. Признаюсь, что глядя на нее и дерево бы заплакало. Ну, да тогдашние времена были пожестче наших. Тетка моего деда говорила, что, несмотря на все усилия отца Афанасия растрогать своих; прихожан проповедью, он только мог видеть широкие их пасти, которые они со всем усердием показывали в продолжение его речей. — Ничто не могло сравниться с грустию бедного парубка: только и утешения было у него, чтоб издали следовать за Пидоркою; после чего с невыразимою тоскою ворочался он в свою темную хату. Но согласитесь сами, что из этого мало проку, и потому Петро взялся за ум: давай думать, как бы пособить горю; вот и выдумал ехать на Дон, пристать к какой-нибудь ватаге удалой — воевать туретчину или крымцев. — Мысль эта словно гвоздь засела в голове его: бывало, то и дела, что видит он кучи золота; драгоценные каменья ограбленных иноверцев беспрестанно чудились ему перед глазами. Чего не забредет в голову? то иногда представлялся ему радостный прием старого Коржа, то приятный испуг Пидорки, увидевшей перед собою доблестного наездника, обремененного богатою добычею; — как вдруг неожиданное известие вздуло на ветер золотые его думы. Одним утром, когда он едва только приподнял голову, отягченную дивными снами, и размахивал руками, как будто поражая нечестивые толпы крымцев и ляхов, — вбежал к нему Ивась и поведал с детским простодушием, что Пидорка ни весть как покучила по нем, что у них теперь какой-то поляк, весь в золоте, что старый Корж сажает его за стол подле Пидорки, что гость то и дела, что ласкается к ней, да прислуживает; дарит перстни один другого лучше, серьги одни других ярче; что Пидорка не принимает, да плачет; что тата ругается на чем свет стоит… и проч. и проч. — Выпуча глаза, как безумный, слушал Петро лепетание Ивася. Час целый он не мог опомниться, и что деялось в душе его — не нам то рассказать. Наконец он махнул рукою, будто решившись на что-то; «к чему тут мудрование?» сказал он: «коли пропадать, так пропадать!» да и направил стопы свои прямехонько в шинок.
Тетка моего дедушки удивилась, когда увидела Петруся, с природы трезвого и воздержного, вступающего в шинок; но удивление ее превзошло меру, когда он потребовал в один раз полкварты водки, чего самый горький пьяница вряд ли в состоянии был выпить. — Но напрасно думал он потопить свое горе: водка превращалась, казалось, в палящий огонь и жалила его язык, словно крапива. В сердцах бросил он фляжку о землю так, что дребезги ее разлетелись по всем углам хаты. «Полно тебе горевать!» загремел кто-то позади его, и толстая жилистая рука расположилась на плече Петруся. Он оглянулся и вздрогнул, увидев перед собою дьявольскую рожу Бисаврюка. «Знаю», продолжал он, «о чем твое горе; тебе не достает вот чего». Тут он с бесовскою улыбкою брякнул толстым кожаным кошельком, висевшим у него около пояса. Петро изумился; перекрестившись и три раза плюнув, молвил: недаром тебя почитают за дьявола, когда ты знаешь, что еще на мыслях у человека. — «Гм! земляк, это не штука узнать, о чем думаешь; а вот штука — помочь тому, о чем думаешь». — При сих словах Петро неподвижно уставил на него глаза свои. Часто видел он Бисаврюка, но тщательно избегал с ним всякой встречи; да и кому придет охота встретиться с дьяволом! Притом в чертах Бисаврюка столько было недоброго, что он и без заклятия отца Афанасия, ни за что бы не поздоровался с ним; а теперь был готов обнять дьявола, как родного брата. Ведь иной раз навождение бесовское так ошеломит тебя, что сам пресловутый сатана — прости господи согрешение — покажется ангелом. — «От тебя одного потребуют», сказал нечистый, отведя Петро в сторону. Несмотря на всё присутствие духа, дрожь проняла насквозь Петруся, когда он услышал слова сии; ну, думает себе, и до души дело доходит. Пусть же берет меня хоть всего, а Пидорка будет моя. — «От тебя одного потребуют» — продолжал Бисаврюк — «одного только дела, для твоего же добра — Хоть десять дел давай, только скорее деньги». — «Постой, земляк, не спеши так. Завтра Иванов день; смотри же, ровно о полночи, еще до петухов, чтобы ты был у волчьей плотины; перейдя ее, увидишь ты за тремя пригорками, промеж терновника и бурьяна, много цветов: не рви их; но как только перед тобою зацветет папоротник, сорви его скорее, не бойся ничего и не оглядывайся назад. Смотри же, не прозевай! в эту ночь только и цветет папоротник». [В Малороссии существует поверье, что папоротник цветет только один раз в год, и именно в полночь перед Ивановым днем, огненным цветом. Успевший сорвать его — несмотря на все призраки, ему препятствующие в том, находит клад. (Прим. Н. В. Гоголя.)] Тут они ударили по рукам и был ли у них могоричь, или нет, об этом тетка моего деда ни слова не сказала. Только Петро как полуумный возвратился домой; тысячи мыслей ворочались в его голове, словно мельничные колеса, и все около одной цели.