Сорок бочек арестантов
Шрифт:
– А зачем раввинам ходить по ночам в бурю?
– спросила я.
– А это когда посуха, идет Рабин на самый высокий холм в округе. И там молится, чтобы дождь пошел. И пока дождь не пойдет, с того холма не уходит. Ну и возвращается-то уже под грозой - как о чем-то совершенно естественном сообщил дедок. Рабины вообще большую силу имели. Даже и с той Гундосчиховой бабкой. Заелась она с тем рабином
– только его Цадик звали, а не Йосип - и решила ему поробыть. И на хату его взялась поробыть, и на худобу, и на детей. А он тогда в Староконстянтинове был, у тамошнего корчмаря мать хоронил. Так отсюда приехал до него один еврэй и говорит: Рабин, на вас Гундосчиха поробыла и на весь дом ваш. А тот спокойно так отвечает и даже ласково
– никто, говорит, кроме Господа, судьбой не распоряжается. Похоронили они мать того корчмаря и едут обратно.
– Ну, чтоб нам добро было, а врагов наших чтоб земля взяла - оптимистично произнес дедок и мне снова пришлось влить в себя едкий керосин бурячанки.
– Так я поеду, пожалуй, спасибо вам за ночлег, за завтрак - начала я откланиваться.
– Куда ж ты поедешь, когда автобус только в два часа будет - отмахнулся дедок, и плеснул всем еще на два пальца самогону.
Я поняла, что в этой хате я была праздником, первым гостем за кто знает сколько лет, свободными ушами, в которые неизбежно будет втиснуто все, что так хочется рассказать, а некому. И я сидела и слушала, как рубали еврэив в гражданскую. А после добивали немцы в Отечественную, как из всех осталось восьмеро человек, как соседка моих деда и бабки сховала еврэйську дытыну, а когда после войны мать разыскала ее, то дытына сказала: «Я до тэбэ не пийду, ты жидивка, йиж сама свою жидивську курочку», а когда мать спросила соседку, отчего же та спасала еврейского ребенка, если так ненавидит евреев, соседка ответила: «Та воно ж ще дытына...»
«На Волыни нет больше пчел» - вспомнился мне Бабель, жара и самогон раскалывали мне голову, и я чувствовала себя впрессованной во время, как те черные шарики муравьев в живичной смоле на моей футболке...
Пузырь времени лопнул с наступлением часа дня. Меня проводили до щелястой калитки, показали дорогу на автостанцию и пригласили заходить, когда буду в Таборах или в Гуте.
Старенький ПАЗик уже ждал пассажиров и точно в назначенное время вобрал меня в свое нутро в числе плотных немолодых женщин с авоськами, курами, десятками буханок хлеба, большими алюминиевыми бидонами и отдельными мужьями с одинаково выцветшими глазами и черной косой сеткой морщин на шее ниже затылка. В автобусе стоял хорошо ощутимый аромат бурячанки, да и я сама, по-видимому, вносила свой вклад в это парфюмерное единство. Меня слегка укачивало на ухабистой дороге, выпитый самогон замутнял и притуплял сознание. Казалось, пейзаж за окном от Гуты до Староконстантинова, и от Староконстантинова, где я сделала пересадку, до Житомира, был все время один и тот же: абсолютно плоская равнина с белым, выгоревшим небом над ней, словно репродукция, приклеенная к окну снаружи.
Когда-то здесь располагался центр мира и процветала Черняховская культура, высочайшая для своего времени. По этим равнинам бродили стада длиннорогих коров, в степи строились огромные круглые города, а древние черняховцы первыми сочиняли мифы и сказки, которыми мы живем по сей день. Сейчас у меня было чувство, что я еду по задворкам вселенной, по местам, от которых отвернулись ангелы. Въезд в Житомир не поднял настроения. Часов до восьми я металась по городу, разыскивая Лильку, которая, конечно, уже вся переволновалась и была уверена, что мое тело найдут под папоротниками в лесу где-нибудь через полгода. Мы счастливо воссоединились и отправились на вокзал, потому что темнело, и по многим признакам мы ощущали, что бродить по вечернему Житомиру не стоит. Но и на вокзале было очень неуютно. Традиция не ездить никуда в трезвом виде и общая стилистика отношения к женщинам, характерная для жителей окраин небольших городов - одним словом, жлобство, украшенное пивом и семечками, не обещали нам спокойного и расслабленного ожидания полуночного поезда. Покружив по привокзальной площади, а потом снова по вокзалу, пропахшему мочой, никогда не стиранными носками, матом, перегаром и сигаретами «Прима» без фильтра (четырнадцать копеек пачка), мы обнаружили спасительный оазис в виде маленького буфета на втором этаже. Пиво в нем не продавалось и поэтому публика была поприличнее. За пятью столиками располагались две молодые парочки и три одинокие девушки, тоже, по-видимому, обретшие тут спасительное убежище. Пока мы брали мутный кофе в липких граненых стаканах, одна из девушек как раз ушла и мы с Лилькой стали монопольными обладательницами стола.
Мы пили приторный кофе, курили Лилькины сигареты одну за другой (Б-же мой, я почти сутки не курила!) и Лилька рассказывала мне свои страхи за меня, а я ей - свои приключения. Мы снова были вместе, мы говорили на одном языке, мы понимали шутки друг друга, а стрелки часов пинками под последний вагон подгоняли к нам поезд, который должен был увезти нас в Одессу. Домой.
В тот момент, когда я рассказывала Лильке про Таборы и Гуту, про куриц, которые клевали корм из немецких касок, про найденный мной на сельской дороге дукач, изготовленный из серебряного талера Марии-Терезии, про дорожную разметку, сделанную из фарфорового крошева - утилизация брака соседнего Барановского фарфорового завода, про кладбище в Таборах, которое сотни вышитых рушников, надетых на кресты, превратили в какой-то этнографический ансамбль, про то, как я первый раз в жизни пила самогон, и справилась - в этот момент от соседнего столика к нам подошла девушка попросить спички. Она направилась к нам, держа незажженную сигарету перед своим лицом и всем своим видом показывая, что жаждет огоньку. Я прервала свое повествование и молча протянула ей спички.
– Спасибо - неестественно громко поблагодарила девушка и выразительно закивала головой.
– Не за что - вежливо ответила я, подозревая в ней несколько неадекватную особу.
– Ой, дивчата, а вы розмовляетэ?
– совершенно нормальным голосом изумилась девушка, расплываясь в здоровой улыбке психически нормального человека.
– А я думала, вы глухонемые...
– Мы? Глухонемые?
– Нуда, вы ж розмовлялы, як глухоними...
На минуту мы с Лилькой действительно онемели. Потом в моей голове зашевелилась смутная догадка. Я внимательно осмотрела соседние столики, буфетную стойку, за которой буфетчица любезничала с каким-то свои кавалером, первый этаж, на котором толпилось и юрбилось с полсотни граждан. Люди вокруг разговаривали, спорили, некоторые даже ругались. В углу парень явно подкатывался к девушке, и, похоже, рассказывал ей какие-то непристойности. Две подружки сплетничали. Но при этом руки у всех оставались неподвижными.
Одесситов среди них не было.
«ЧТО ДЕЛАТЬ?»
Кригер - редкая для еврея фамилия. Кригер - значит «военный». Такую фамилию носил отец моей прабабки, Шпринцы, а значит, она - урожденная Шпринца Кригер. Еще до ее рождения семья перебралась из Вены в Россию, поскольку Кригер стал главным представителем фирмы «Зингер» на этом безграничном рынке сбыта швейных машинок. Открывшиеся перспективы настолько захватили Кригера, что в 1903 году он сменил австрийское гражданство на подданство Российской империи - так было проще вести дела в этой стране. Умный! Уже через пару лет его семья по-настоящему поняла, что еврей в России - больше, чем еврей и поблагодарила Кригера за его талантливый деловой ход незлым тихим словом. Впрочем, тем Кригерам, которые остались в Австрии, также пришлось весело, хотя и позже - в 39-м. В конечном итоге в Австрии не выжил никто, а в России, со всеми ее ужасами, семья моей прабабки все же уцелела. Так что, может быть, Кригер был действительно умный. А может быть, если он был бы умный, надо было ехать сразу в Америку - хотя кто знает, как сплетутся человеческие судьбы и как поступки наших предков, благословенны будь их имена, проявятся в нашей судьбе и в нашей личной истории, и кто знает, насколько мы сами плетем полотно своей судьбы, а насколько скользим по его поверхности. Нет звезды у Израиля, говорили наши мудрецы, не прочитать еврею свою судьбу в гороскопе - ибо каждое слово и каждый поступок в высших мирах производят изменения, которые тут, внизу, мы ощущаем то как ласковый теплый ветерок, то как сметающий все ураган.
Кригер не был пророком, он был нормальный деловой предприимчивый еврей. Он видел в России перспективу и он вгрызался в эту перспективу крепкими молодыми зубами. Швейные машинки «Зингер» стрекотали от Санкт-Петербурга до Варшавы, от Омска до Бухары. Они стрекотали и в Зимнем дворце и в помещичьих усадьбах, стояли на почетном месте в домах зажиточных кулаков-мироедов и прибалтийских хуторян, снились по ночам бедным портным еврейских местечек, сотнями въезжали в Лодзь и пробирались в Сибирь.
Историки называют имена каких-то деятелей, которые будто бы сделали эмансипацию и феминизм. Так это все неправда. Эмансипацию и феминизм сделал Зингер, который освободил женщину от бесконечного прокладывания ручных швов и научил ее вместо этого подкручивать винтики, регулировать механизмы и тщательно смазывать кривошипы и шатуны веретенным маслом. После ножного «Зингера» ручной пулемет осваивался уже легко и радостно, и стрекотание «Максима» и «Льюиса» было для женского ушка привычной музыкой будничного пошивочного процесса. Изящный тонкошеий «Зингер» по сути, выступал локомотивом прогресса, и в Российской империи машинистом этого локомотива был Сендер Кригер.