Сорок дней Муса-Дага
Шрифт:
Тер-Айказун опустил, по своему обыкновению, веки, что придавало его лицу усталое и страдальческое выражение.
— Послушаем Габриэла Багратяна.
Габриэл развернул самую красивую карту Авакяна.
— Нам предстоит решить тысячи задач, но если мы правильно их поймем, то все отдельные вопросы сведутся к двум важнейшим задачам. Первая и самая для нас святая — это борьба. Однако и вторая задача — внутренний распорядок нашей жизни — служит прежде всего целям нашей борьбы. Вот об этом я и хотел бы сейчас поговорить…
Пастор Арам поднял руку, прося разрешения подать реплику.
— Все мы знаем, что Габриэл Багратян лучше кого бы то ни было разбирается в военном деле, так как он офицер. Ему и руководить
Все разом подняли руки в знак согласия. Но Арам еще не завершил свою речь.
— Габриэл Багратян давно уже отдавал все свои силы плану обороны. Подготовка сопротивления, если мы доверим ее Багратяну, будет в надежных руках. Но для того, чтобы бороться, надо прежде всего жить. Предлагаю поэтому отложить обсуждение военного плана как такового, пока нам не станет ясно, каким образом и как долго может жить на Дамладжке народ численностью в, пять тысяч человек, отрезанный от мира.
Габриэл совсем было настроился выступить и теперь разочарованно бросил карту на стол.
— Мой доклад как раз затрагивает и этот вопрос, потому что на карту нанесено все, что должно удовлетворять жизненные потребности. Однако я готов выполнить желание пастора Арама и отложить объяснения, касающиеся организации обороны…
Доктору Петросу Алтуни не сиделось в его парламентском кресле. Ворча что-то себе под нос, он ходил взад и вперед, явно давая понять, что в час великого бедствия считает неуместным все эти обсуждения, подымания рук и словопрения, не мужское это дело — играть в бирюльки. Его суетливость и воркотня резко отличались от величественной безучастности аптекаря Грикора, который сидел словно прикованный и всем своим видом, казалось, вопрошал: «Когда же кончится это мучительно-варварское вторжение в мою жизнь и я снова буду без помехи предаваться единственно достойным меня высшим радостям бытия?»
А доктор, сердито шагая по комнате, вдруг проронил замечание, никакого отношения к делу не имевшее:
— Пять тысяч человек — это пять тысяч человек, а палящий зной и проливной дождь — это палящий зной и проливной дождь.
Габриэл, которому стоили немало бессонных ночей Котловина города, вопросы жилья, охраны здоровья и устройства детей, по-своему отозвался на замечание доктора:
— Было бы целесообразно поселить в одном месте хотя бы детей от двух до семи лет. Так легче будет их защитить.
Тут Тер-Айказун, хранивший до сих пор молчание, оживился и очень решительно отверг идею Габриэла:
— То, что нам сейчас посоветовал Габриэл Багратян, положило бы начало опаснейшему беспорядку. Мы не вправе разъединять то, что соединили бог и время. Напротив! Крайне необходимо, чтобы отдельные общины, да и отдельные семьи, были, насколько позволит место, на известном расстоянии друг от друга. Каждая группа кровно связанных между собою людей должна иметь свое собственное пристанище; каждая деревня — свое собственное место обитания. Мухтары будут, как всегда, нести перед нами ответственность за своих людей. Условия, к которым мы здесь, в долине, привыкли, должны как можно меньше меняться.
Возгласы одобрения со всех сторон, что в какой-то мере означало для Багратяна поражение. Тер-Айказун гарантировал представителям народа близкие к привычному быту условия существования. Несчастные выслушали это с полным удовлетворением. Ибо для крестьянина все ужасы бытия, какие только могут свалиться на человека, выражены в одном слове: «Перемена».
Но Габриэл так быстро не сдался. Он пустил по рукам карту с нанесенной на ней «Котловиной города». Каждому были знакомы эти огромные пастбища, куда выгоняли общинный скот. Что эти просторные, покрытые травой, без единого камешка луга больше всего годились для лагеря, было ясно всем. Места на них хватило бы не для тысячи, а для двух тысяч семейств.
Габриэл ловко сманеврировал, пойдя навстречу желаниям
Однако тут же обнаружилось, что Габриэл Багратян глубоко заблуждался, выступив с этим справедливым предложением. В те же мужицкие головы, в которых всего лишь несколько часов назад сидела твердая убежденность, что всех их ждет смерть, в эти же самые головы теперь никак не укладывалась мысль, что их имущество перестанет быть их собственностью. Лица мухтаров помрачнели. Но упорствовали они не оттого лишь, что теряли свое добро, — оттого еще, что их раздражал в речи Габриэла ее жестко авторитарный, «европейский» тон. Товмас Кебусян выступил — говоря, он усиленно косился в сторону Тер-Айказуна — с пространной речью:
— Наш пастырь знает, я всегда по мере сил был благотворителем и никогда не отказывался вносить свою долю в пользу бедных, церкви и школы. И эта моя доля постоянно была самой большой во всей нашей округе. А ежели устраивали сбор пожертвований для наших соотечественников на севере и на востоке, то мое имя постоянно ставили в начале списка, так что мне приходилось вносить даже в убыточные годы самое крупное пожертвование. Говорю это не из хвастовства. Нет, нет, я и не думаю хвастаться…
Тут Кебусян потерял нить и потому еще несколько раз заверил слушателей в своей скромности.
— Я, правда, не отрицаю: из овец, что пасутся на выгоне, мои всех лучше, и их больше. А почему они у меня такие? Потому что я понимаю толк в овцеводстве. Потому что много повидал на своем веку… А теперь я, изволите видеть, вдруг не должен иметь собственных овец, или иметь столько же, сколько какой-нибудь резчик, который знает толк лишь в дубе да орехе, или нищий какой-нибудь…
— Или учитель, как я. — ехидно вставил Восканян в монотонную речь мухтара. Молчун и в этот скорбный день нарядился в свой серый сюртук милорда с картинки, в котором надеялся перещеголять безукоризненно элегантного мосье Гонзаго. Тщеславие Восканяна было силой, способной устоять даже перед приказом Талаата-бея о депортации.