Соседи. История уничтожения еврейского местечка
Шрифт:
Здесь есть интересная тема для социопсихолога — проблема наложения в коллективной памяти двух эпизодов: появления на этих территориях Красной Армии в 1939 году и вермахта в 1941 году и проекция собственного поведения 1941 года местным населением на закодированный рассказ о поведении евреев в 1939 году. Говоря прямо — энтузиазм евреев при виде входящей Красной Армии не был так уж распространен, к тому же неизвестно, на чем должен был бы основываться исключительно еврейский коллаборационизм с Советами в период 1939–1941 годов. Я писал на эту тему подробнее в книге «Кошмарное десятилетие», в главе «Благодарю их за такое освобождение и прошу, чтобы это было в последний раз». Кроме того, в отношении Едвабне я могу привести фрагмент беседы Агнешки Арнольд с городским аптекарем, который следующими словами пытается объяснить, на чем должно было быть основано сотрудничество евреев с Советами, за что, быть может, население Едвабне жаждало поквитаться с ними: «Видите ли, я… я о таких доказательствах не знаю. Я только говорю, что такие… это было секретом полишинеля. Так говорили. Но кто-то должен был это делать. Но я не могу поручиться за это… Нет, я не видел, чтобы кто-то был. Об этом я не знал» [151] . Другими словами, здесь мы имеем дело с действием стереотипа, клише, которые находят подтверждение во всем — например, в том, как беззаботно маршируют по улице еврейские
151
Рукопись, с. 491.
А разве, например, эпизод, описанный полковником Мисюревым и подтвержденный (авто)биографией Лауданьского, не является частным случаем общего явления, характерного для этой эпохи? Разве люди, скомпрометированные сотрудничеством с режимом, опирающимся на насилие, не предрасположены каким-то образом к коллаборационизму с любой очередной террористической системой власти? Частично потому, что, демонстративно сотрудничая, они пытаются вовремя загладить свою «вину» на случай, если новые власти узнают о том, что они делали во время правления их предшественников; а частично потому, что новые власти, когда уже узнают о том, кто был кем, могут добиться их полного повиновения шантажем: либо сотрудничество, либо казнь или тюрьма.
Нацизм, повторим за немецким философом Эриком Фегелином, это режим, который использует дурные склонности человека. Не только так, что к власти приходит «сброд», но еще и так, что «простой человек, который порядочен лишь до тех пор, пока общество находится в состоянии общего равновесия, впадает в амок, не зная даже как следует, что с ним происходит, когда этот порядок рушится» [152] .
Вторая мировая война — а конкретно советская и немецкая оккупация, которую она с собой принесла, — была первым столкновением польской провинции с тоталитарным режимом, и ничего странного, что из этого испытания она не вышла победительницей. Следствием и одного, и другого коллективного опыта стала глубокая деморализация. И чтобы заметить это, нам не нужно прибегать к тонкому анализу Казимежа Выки из бесподобного исследования о войне под названием «Якобы жизнь». Достаточно вспомнить бич оккупационного алкоголизма и «бандитства» [153] , а для иллюстрации взять в руки, например, уже цитированные мною прежде воспоминания крестьян, присланные на конкурс «Чительника», объявленный в 1948 году. Кристина Керстен и Томаш Шарота издали их в четырех толстых томах под названием «Wiece Polska 1939–1948» [154] .
152
Eric Voegelin, Hitler and Germans, University of Missouri Press. Columbia and London, 1999, p. 105.
153
Я употребляю это слово вслед за автором трогательного мемориального эссе на тему своей родной деревни Борсуки, известным социологом Антонием Сулкой, «История бандитства в деревне Борсуки с древнейших времен», «Wie'z», ноябрь 1999, с. 103–109.
154
«Население моей деревни и окрестностей в период девяти лет войны (крестьянин из белостокского села, написавший эти слова в 1948 году, несомненно, рассматривает все десятилетие как единое целое — кошмарное десятилетие. — Примеч. авт.) совершенно деморализовалось, люди перестали быть людьми труда, только появилась поговорка: пусть дурак работает, а я буду мошенничать. И мошенничали, выгоняли тысячи литров водки, отравляя ее разной дрянью». А вспоминая период советской оккупации в деревне Крошувка, грайевского повята (то есть в непосредственной близости от Едвабне) другой респондент дает такую картину соседских отношений: «Началось пьянство в большом масштабе в деревне, попойки, драки, кражи. Все, кто поругался друг с другом или у кого были старые счеты с кем-то, шли в управление и говорили, что такой-то и такой-то до войны были „политическими“. Начались аресты, люди боялись, не известно было, за что можно оказаться арестованным» (Wie's Polska, цит. соч., с. 125, 66).
А вообще вопрос стоит шире, поскольку касается всей гаммы неморального (назовем его так) поведения, о котором историки до этих пор, собственно говоря, не писали: «Нет систематического, фундаментального исследования ни о тех, кто выдавал немцам скрывающихся евреев, ни о тех, кто извлекал выгоду, используя такую угрозу. Ни о том, как поляки брали себе „имущество, оставшееся от евреев“, когда создавались гетто, или как они участвовали в ограблениях опустевших домов и магазинов. Нет исследования о доносах в гестапо на „подозрительных“ людей, собирающихся в какой-то квартире, на бойцов подпольных организаций, на распространителей подпольных газет. Хотя комендант Армии Крайовой, ген. Ровецкий, был арестован благодаря полякам, тайным сотрудникам гестапо. Доносили также из желания навредить ненавистному соседу или завладеть частью его имущества. Нет исследования о бандитизме, который неслыханно разросся во время войны. Как известно, война часто бывает периодом глубоких социальных изменений — одни группы теряют, другие приобретают. Среди тех, кто нажился, немало было таких, кто получал доходы от торговли с немцами, кто соглашался на то, чтобы управлять чьим-нибудь имуществом, кто спекулировал и заключал сделки с оккупантами. Никто об этом не написал» [155] .
155
Andrzej Paczkowski, цит. соч., с. 311. Я цитирую по версии, опубликованной в Rzeczpospolitej, 4–5. IX. 1999, Nazism i komunizm w 'swiadomo'sci i pamieci Polak'ow. D'oswiadczenia egzystencjalne.
Для меня самым потрясающим свидетельством нравственного упадка в этот период — нарушения глубочайших культурных табу, запрещающих убивать невинных людей, — служит сообщение крестьянки из-под Вадовиц, которое трогает душу как гимн верности,
Но это длилось недолго. Эсэсовцы постоянно вынюхивали, и снова начались скандалы, пока однажды мне не объявили, что мы должны детей сжить со света, и придумали план, чтобы детей завести в сарай и там отрубить головы топором, пока они будут спать.
Я ходила как безумная, мой старик отец тревожился. Что тут делать? Что делать? Бедные несчастные дети знали обо всем и, ложась спать, говорили нам: „Карольча, вы нас сегодня еще не убивайте. Еще не сегодня“. Я чувствовала, что цепенею, и решила, что детей не выдам ни за что на свете.
Мне пришла в голову спасительная мысль. Я посадила детей на телегу и сказала всем, что отвезу их за деревню, чтобы утопить. Проехала через всю деревню, и все видели и поверили, а когда настала ночь, я с детьми вернулась…»
Все хорошо кончается, дети выжили, Сапетова говорит с нежностью, что поедет с ними хоть на край света, потому что любит их больше всего. А у нас остается только мрачная мысль, что деревня под Вадовице успокоилась и вздохнула с облегчением только тогда, когда узнала, что одна из ее жительниц убила двоих маленьких еврейских детей [156] .
156
ZIH, 301/579.
Каким образом деморализация отразилась на отношении польского населения к евреям, с несравненным красноречием описал один из самых серьезных мемуаристов этой эпохи, директор городской больницы в Шчебжешине, доктор Зыгмунт Клюковский. Уже после уничтожения в городе евреев (страшную хронику этих событий он оставил в своем «Дневнике времен оккупации Замойщины»), 26 ноября 1942 года Клюковский в отчаянии записывает следующее: «Крестьяне в страхе перед репрессиями ловят евреев по деревням и привозят их в город или часто просто убивают на месте. Вообще в отношении к евреям преобладало какое-то странное озверение. Какой-то психоз охватил людей, которые по примеру немцев часто не видят в еврее человека, а считают его каким-то вредным животным, которое следует уничтожить любым способом, как бешеных собак, крыс и т. д.» [157] .
157
Zygmunt Klukowski, Dziennik z lat okupacji Zamojszczyzny. Lublin, Ludowa Spyldzielnia Wydawnicza, 1958, s. 299.
Итак, принимая участие в преследовании евреев летом 1941 года, житель тех мест имел возможность понравиться новым властям, получить материальную выгоду (можно догадаться, что еврейское имущество в первую очередь делили между собой преследователи не только в Едвабне), а также дать выход давно культивируемой неприязни к евреям. Добавим к этому сходство нацистского лозунга о войне не на жизнь а на смерть против «жидов и комиссаров» с доморощенным конгломератом «жидокоммуны», на которой наконец-то была возможность «отыграться» за период советской оккупации [158] . Как же можно было устоять перед такой дьявольской смесью? Разумеется, необходимым условием было предшествующее ужесточение отношений между людьми, деморализация и общее разрешение на применение насилия. Но именно на этом, как нам известно, основывался механизм осуществления власти и одного и другого оккупанта. Нетрудно себе представить, что, кроме Лауданьского, среди самых жестоких участников истребления и погрома едвабненских евреев было еще несколько других бывших «сексотов» НКВД, о которых в свое время полковник Мисюрев писал секретарю Попову.
158
В сообщении, высланном из-под советской оккупации 8 ноября 1939 года, сын генерала Янушайтиса писал в Лондон: «Евреи так чудовищно мучают поляков, и все, что связанно с польской национальностью, находится под чужеземным советским господством […], что поляки под этим господством, от стариков до женщин и детей включительно, при первой же возможности обрушат на них такую чудовищную месть, какой и представить себе не мог ни один антисемит». (Кошмарное десятилетие, цит. соч., с. 92.) Как описание ситуации, это было фальшиво, но как пророчество, увы, подтверждено позднейшими событиями.
СОЦИАЛЬНАЯ БАЗА СТАЛИНИЗМА
Но время, слава Богу, не остановилось на 1941 годе. И если мы согласимся, что описанный механизм имеет психологическую и социологическую видимость правдоподобности, то придем к очень интересной гипотезе относительно захвата и установления коммунистической власти в 1945–1948 годах. Разве на местном уровне опорой народной власти в Польше не были (также) люди, скомпрометированные во время гитлеровской оккупации? Разумеется, мы знаем, что коммунизм был для многих людей глубоким идейным переживанием и что с коммунистическим движением люди связывали себя, руководствуясь подлинной потребностью души, а не только (и даже не прежде всего) расчетом или же под давлением расположенного поблизости гарнизона Красной Армии. Но наряду с этим «чистым» (то есть идейным) течением, тоталитарные режимы двадцатого века пользовались людьми совершенно иного покроя и притягивали их к себе на иных основаниях. Приспешниками этой власти всегда бывали люди, лишенные всяких принципов. Сталинизм или гитлеризм играли в целях захвата и удержания власти на низменных инстинктах; опирались, о чем уже шла речь, на использование существующего в человеке зла.