Сотня золотых ос
Шрифт:
Лучше бы ты побольше слушала таких историй.
Он наконец бросается, и она почти рада — теперь он стал понятнее. На паре его щупалец по пять отростков, а под кожей — жесткий костяной каркас.
У него есть кости и монотонная, голодная злость зверя забывшего, что значит быть сытым. Ему не нужны зубы, чтобы укусить.
Зачем ты рассказала Леопольду, что из-за тебя маме, твоей замечательной маме, которую все так любили, не давали лицензию на второго ребенка? Зачем этому человеку было знать, что ты
Несдержанная, агрессивная. Хамила соседям и учителям, дралась с другими детьми, портила общественное имущество, даже к карабинерам попадала — потому что никак не могла заставить себя стать такой, какой хотела видеть тебя милая мама с конвентами, на которых даже пряникам уютно. Молодец, ты рассказала об этом Леопольду. Вот этому человеку в белом однобортном пиджаке, заменяющем халат. Человеку с вечно растерянным лицом, несуразному, тощему, с нелепой щетиной, которую можно было убрать раз и навсегда за десять минут. Нашла спасителя, сука.
Что ты в нем почувствовала?
Настоящие вещи, настоящие люди, а, Прошлая-Я?
Противник сдавливает горло — жало становится бесполезно, им не достать, и щупальца никак не получается свернуть так, чтобы вцепиться в неизвестного хищника, который не боится ни ее жала, ни белой ядовитой крови.
Тебе ведь мало было вины перед матерью и ее народившимися из-за тебя детьми, так получай еще вину перед Леопольдом. Забирай ее, а мне не нужно.
У меня другие дела.
Если бы не ты, все бы закончилось иначе.
Леопольд настоял, чтобы в общей гостиной поставили витраж из настоящего стекла. Потому что тебе нравились старые вещи.
Мне тоже нравятся. Ничего не могу с этим сделать.
Щупальца скользят по жесткой холодной коже — холоднее, чем у нее. Он запустил крючки-отростки, словно вросшие в ее горло и спину. Они становятся длиннее, вот-вот доберутся до сердца.
Жало дергается все реже, она уже почти не может и не старается им управлять.
А Гершелл разрешил это проклятое стекло. Если подумать — вот кто был во всем виноват. Вот кто сделал все, чтобы об этом никто не вспомнил.
Леопольд настоял, чтобы ты поговорила с матерью. Потому что он говорил тебе много правильных слов, которым ты верила, давал много правильных таблеток, которые тебе помогали. И ты почти освободилась. Помнишь, что он сказал? «Ты любишь вещи, которые называешь настоящими, ты хочешь искренности, даже если она уродлива, но продолжаешь что-то доказывать матери, которую придумала сама».
Гершелл так не умел. И его башня — малиновое бархатное вранье, сострадательный голос, задающий вопросы — тоже так не умела. Если где-то появляется красный бархат — там ничего не бывает по-настоящему.
И ты поверила. Есть чужая женщина и ее «аватар», о котором она понятия
Вам нужно было только поговорить. И ты была бы свободна.
Она всегда была неуязвимым хищником. Была ядовита, могла питаться падалью и свежим мясом, а могла не питаться вовсе, месяцами выжидая, пока появится добыча. Могла дышать под водой и на суше, могла протолкнуть щупальце в любую щель и достать оттуда еду, кем бы она ни была. Она была хитрой и умела прятаться. Всегда побеждала в редких боях — раньше на нее бросались от голода, от глупости, от безысходности, если что-то гнало со своих охотничьих угодий.
А зачем ее хочет убить это существо она не понимала.
Может, оно просто было жестоко.
Поверила. Ты ему поверила. Нужно было тебе самой разбить тот витраж и нажраться осколков — все были бы счастливы. Еще и Гершелл с работы бы наверняка вылетел.
В какой момент все пошло не так?
Я не хочу этого знать. Я не помню, что сказала мама.
Но втайне я все еще надеюсь, что ты мне расскажешь. Ты-В-Конвете, Ты-В-Высокой-Башне, Я-Которая-Не-Вернется.
Может, ее место займут такие хищники — без жала, с короткими отростками на двух щупальцах. Не способные загрызть, только кусаться и душить.
Но ей не нравится такая суша и не нравится такая вода.
Что вы сказали друг другу? Гершелл так и не показал записи с камер. Мне нравится представлять, как он снимал чипы, а потом жрал их в темном углу, чтобы никто не узнал.
Ты ее толкнула? Я ее толкнула? Она сама от меня отшатнулась? Я видела себя в зеркале. Даже от тебя любой нормальный человек бы шарахнулся.
Мы все забыли, что стекла бьются. Гершелл забыл, Леопольд забыл, а ты как всегда не думала. Усиленный пластик на всех этажах, наверное, даже выстрел выдержит, а старое стекло оказалось таким хрупким.
Она переворачивается — у нее нет костей и она почти не чувствует боли. Обдает холодом, даже мертвые щупальца обдает — он сжимает так, что приходится выдирать куски мяса.
Даже если она умрет — убьет это существо, оплетет и пронзит, чтобы оно никогда не смогло охотиться там, где охотилась она, чтобы не забрало память о том, что когда-то она была непобедима.
Они умрут вдвоем, он растворится в белой ядовитой гнили вместе с костями и отростками. И это будет хороший конец.
Я помню, синий осколок, который торчал у нее из ладони. Но крови было столько, так много крови — я не знаю, где были остальные осколки. Разноцветные зубы, торчащие из рамы.
А лицо матери я совсем не помню.
Удивительно, но я совсем не помню ее лицо.
Зато помню, когда Ты превратилась в Я.
Когда подумала, что если бы убила ее — Леопольд не смог бы тебя спасти.