Сотрудник ЧК (с илл.)
Шрифт:
Алексей разыскал Величко в рыбачьей слободке, где он, Воронько и Илларионов выдавали расписки на мобилизованные шаланды.
— Что же будет, товарищ Величко?
— Ты о Крученом? Сам видишь, какое положение. Придется отложить.
— Откладывать нельзя! Они с Федосовой условились на сегодня. Завтра будет уже поздно!
Величко неожиданно вспылил:
— Что же прикажешь делать? Бросить арестованных, пусть разбегаются? Людей нет! Самим на весла придется сесть, чтобы эту шваль с удобствами доставить. Вовремя надо было думать! Теперь — что! На коне не усидел, за хвост не удержишься!
Илларионов усмехнулся. Воронько молчал, топорщил усы.
— Отпустите со мной Храмзова, — попросил Алексей, — мы сами справимся.
— Храмзова! Да
— Тогда я один поеду!
— Что ты сможешь, один-то!
— Смогу! Не поймаю, так пристрелю!..
Величко сбоку, искоса, посмотрел на Алексея.
— Кончай болтовню! Не верю я в это дело. Тут заговорил Воронько:
— Знаешь, Величко, я бы сам с ним поехал, дело-то стоит того. Одному туго придется — в два человека, что ни говори, легче. А?
О лучшем спутнике Алексей и мечтать не мог. Он с надеждой посмотрел на Величко.
Тот подумал, пожмурил умные, утомленные от недосыпания глаза.
— Черт с вами, поезжайте!
…Надо было узнать дорогу на Степино и раздобыть верховых лошадей или, на худой конец, телегу. Они пошли к Марусе.
Маруся и ее заплаканная глухая тетка укладывали в крашеный, обитый узорной жестью сундучок немудреное Марусино приданое — всякую полотняную мелочь. Маруся просияла, увидев Алексея и Воронько, и радостно сообщила, что ее переводят в Херсон, что Величко сказал: «Хватит, насиделась тут, в Херсоне тоже занятие найдется», и что она поедет вместе со всеми — для нее будет местечко на одной из шаланд. Но когда она узнала, зачем они пришли, ее намерения моментально изменились. Она тут же изъявила готовность их сопровождать и заметно обиделась, когда Воронько решительно и безоговорочно отверг ее услуги. Дело, сказал он, опасное, не женское, что там будет — неизвестно, и возиться с нею недосуг…
Достать лошадей оказалось нелегко. Выручил снова дядя Селемчук, к которому повела их Маруся.
Этот спасительный дядя Селемчук — Алексей наконец-то увидел его — был саженного роста старик, сплетенный из крепких узловатых сухожилий, костистый, с запавшей грудью и негнущейся спиной. Он сказал, что, у кого в самих Алешках есть сейчас лошади, он не знает, но верстах в трех — четырех от города живет его кум, у которого есть меринок и таратайка.
— Пийдемо до кума, — предложил он, — вин не откаже.
У городской заставы они простились с Марусей. Девушка придержала Алексея за руку.
— Ты смотри там, — сказала она, глядя в подбородок Алексею, — поосторожней все-таки…
— А что?
— Ничего. Так. Но вообще… — И на миг подняв к нему покрасневшее лицо, повернулась и пошла обратно какой-то несвойственной ей напряженной походкой.
Алексей несколько раз удивленно оглядывался и смотрел ей вслед. А Воронько, краем уха уловивший их разговор, сказал вполголоса, чтобы не слышал дядя Селемчук:
— Дивчина-то к тебе того… присохла.
— Скажете!
— Точно! Я в таких вещах не ошибусь. — И, помолчав, добавил рассудительно: — А что? Очень даже симпатичная дивчина, самостоятельная.
Алексей отмахнулся. Но всю дорогу до станции он с непонятным волнением думал о Марусе, вспоминал ее лицо с ямочкой на правой щеке и маленьким ртом, у которого верхняя губа была тоненькая, а нижняя — пухлая…
Кум дяди Селемчука, Аггей Васильевич Кучеренко, хмурый и плешивый, с носом, похожим на губку, так он был изъеден оспой, согласился отвезти их до Степино, но ждать сутки или двое, пока они управятся с делами, отказался наотрез.
— Я еще засветло назад вернусь, — сказал он. — Неспокойно стало. Вчера вон банда налетала, нынче, верно, бродит окрест. А Степино, знаешь, что за место? Там бандюков видимо-невидимо, вся округа кишит!
— Ладно, — сказал Воронько, — нехай в один конец. На обратно сами лошадей добудем, нет — конфискуем у какого-нибудь кулачины.
Через полчаса они выехали. День был ветреный, но теплый. По небу суетливо бежали облака, точно спешили куда-то к месту осеннего сбора.
Недолго ехали степью, где шелест стоял от обожженных солнцем ковылей. Ветер подметал дорогу, относил пыль в сторону, и она широкой мглистой пеленой повисала над суходолами. Потом дорога пошла вдоль реки, то отдаляясь от нее, то спускаясь к самому берегу, заросшему высокими и редкими кустами ивняка.
Деревеньки и хутора Кучеренко объезжал. Вел он себя неспокойно, встречи с бандитами боялся до дурноты. Несмотря на внешнюю хмурость, был словоохотлив и всю дорогу рассказывал о бандитских расправах с теми, кто держится Советской власти. Таких историй он наслушался пропасть. А совсем недавно к нему на жительство с гуляйпольского района перебралась овдовевшая сестра. Муж ее служил в Красной Армии, был ранен и отпущен домой. Места там махновские, кругом кулачье. Бывшего красноармейца чурались, как прокаженного. А как-то днем в хату зашли двое — оба в красных галифе, оружием увешаны до зубов. Спросили, где хозяин. Сестра Кучеренко ответила, что хозяин в поле. Они настрого приказали ей из хаты никуда не выходить и остались ждать. Потом велели собрать на стол. Чуя беду и надеясь задобрить страшных гостей, она выложила им все, что было в доме, и даже полбутылки самогону достала. Только что принялись за еду, вернулся муж. «Эко ты не во время пришел! — подосадовал один из «гостей». — Ну, садись, закусывай, не стесняйся…» Ему налили самогону, чокнулись, заставили выпить за «единую самостийную Украину». Целый час мирно беседовали, расспросили, где воевал, как думает ставить хозяйство. Сестра Кучеренко уже надеялась, что все обойдется добром. Когда встали из-за стола, один сказал: «За потехой о деле забыли, пошли на баз, побалакать треба…» Увели хозяина во двор и повесили на перекладине ворот.
— Сестру не тронули, — рассказывал Кучеренко, косясь на придорожные кусты, — но она все одно рассудком ослабела, заговаривается, как блаженная. Ворота видеть не может. Чуть глянет — криком кричит, покойник ей мерещится.
Воронько сосал кончик длинного уса.
— Самая поганая штука — бандиты, — задумчиво сказал он. — Стойкая болячка. Видал когда-нибудь пожар на торфянике? Нет? Огонь в землю уходит. Загасишь в одном месте, а он в другом пробился. В другом загасишь, глядь, а уже в пяти местах полыхает. А то бывает, что и нет вроде огня, а все равно дымом пахнет и пятки жжет… Ничего, дядя Аггей, загасим, дай срок!..
А Алексей смотрел на желто-зеленые полотнища листвы, проплывающие мимо, и думал о своем. О Кате, о предстоящей встрече с ней и об отце. Он думал, насколько ближе и понятней был бы ему теперь отец, если бы им довелось встретиться. И припомнилось ему, как шесть лет назад, собираясь на фронт, перед тем как надолго, а может, и навсегда покинуть семью, отец решил поговорить с ним, надеясь, должно быть, оставить в душе сына зерно собственной веры в будущее. Тогда Алексей впервые услышал слово: «социализм». Отец долго и терпеливо объяснял его значение. В тот вечер Алексей почти ничего не понял, кроме того что социализм— это хорошее дело и отец за него горой. Но цепкая приемистая мальчишечья память сохранила все, от первого до последнего слова. Эту единственную беседу, когда отец разговаривал с ним, как с равным, Алексей вспоминал часто, с каждым разом обнаруживая, что все лучше и лучше понимает ее. А потом отцовские слова как будто растворились в сознании, и Алексей уже не мог вспомнить, что ему сказал отец, а что он понял самостоятельно. Он узнал цену человеческой крови, заливавшей просторную землю для того, чтобы на ней лучше и крепче взошло предсказанное отцом будущее… Алексей многое понял, и сердце в нем, не зачерствев, стало тверже — он почувствовал это не дальше, как вчера, когда Дина Федосова напомнила ему ту первую шпионку, которую он видел в своей жизни. Как и когда-то, были в его душе и смятение, и щемящая жалость, и глупая, неведомо откуда взявшаяся неловкость оттого, что он обманул ее, — но все это не могло уже заслонить главного: сознания, что сделанное им дело справедливо и что, если потребуется, он повторит все с самого начала…