Сотворение Карамзина
Шрифт:
Бесспорно, одним из импульсов к путешествию было стремление Карамзина порвать эту сеть опек и самостоятельно определять свое поведение.
Однако для конструкции литературного путешествия поза ученика оказалась весьма удобной. Прежде всего, за ней была литературная традиция: юный герой, совершающий путешествие в поисках истины и странствующий от одного великого мужа к другому, — эта фигура была знакома читателям по многочисленным романам — от Фенелона и «Нового Киранаставления» Рамзея до «Путешествия юного Анахарсиса» Бартелеми. Последнее было особенно важно. Героем этого романа был юный скиф, посещающий мудрецов Греции. За юным героем вставала юная нация, вступающая на путь европейского просвещения. Этот образ легко накладывался на биографию юного москвича, отправившегося в заграничное путешествие, и столь же легко мог стать стержнем этого путешествия.
Путешественнику в «Письмах русского путешественника»
Карамзин сознательно придал подчеркнутые черты молодости. Характерно для его психологической установки: отмечая
Молодость путешественника как бы объясняла его беспечность, способность от одной увлекающей его мысли легко переходить к другой. Герой «Писем» как бы ослеплен калейдоскопом событий, встреч и достопримечательностей, со всех сторон бросающихся ему в глаза, в уши, в объятья. Каждое новое сильное впечатление, кажется, бесследно вытесняет предшествующие или, по крайней мере, отодвигает их. Молодость объясняла несколько поверхностный взгляд путешественника: из текста он встает перед нами скорее как человек чувствительный, чем глубокомысленный. Ни наклонности к усиленным размышлениям, ни привычки к постоянному, непрерывному умственному труду — и то и другое составляло характернейшие свойства биографической личности Карамзина! — путешественнику не дано. Зато, особенно во время путешествия по Германии и Швейцарии, в его образе подчеркнуты свойства ученика.Отчетливая и часто сквозящая в подтексте параллель между путешественником и юным Анахарсисом из романа Бартелеми позволяет видеть в юности и ученичестве героя две стороны: это юный представитель юной цивилизации, прибегающий в поисках мудрости к старым мыслителям старой Европы.
Позже Пушкин подхватит этот образ, создавая в стихотворении «К вельможе» обобщенный тип русского путешественника в Европе XVIII века:
…И скромно ты внимал За чашей медленной афею иль деисту, Как любопытный скиф афинскому софисту [7] .Тип этот был новым для русской литературы. Он сменял устойчивую для XVIII века сатирическую маску щеголя, набивающего пустую голову «парижским воздухом». Такой образ был закреплен сатирами Фонвизина и Новикова. Молодой российский «поросенок», поехавший «для просвещения ума и сердца» в Париж и вернувшийся оттуда «совершенной свиньей», был настолько распространенной маской, что образ его вставал за каждойфигурой «россиянина в Европе», если это не был герой заграничных писем Фонвизина — Стародум, мудрец, Диоген, умудренный годами и жизненным опытом, критическим оком взирающий на европейскую «ярмарку тщеславия».
7
Пушкин А. С. Указ. соч. Т. 3, кн. 1, С. 218.
Путешественник Карамзина сменил литературный образ странствующего петиметра фигурой чувствительного россиянина. Однако, сменив, он не отменил его и не вычеркнул из памяти читателей. Отождествление сентиментального путешественника и пустоголового щеголя, слияние этих двух литературных масок в одну и перенесение их на биографическую личность Карамзина сделались устойчивым полемическим приемом его противников. Начало этому положил А. М. Кутузов, едко высмеявший Карамзина в эпистолярном памфлете под именем Попугай Обезьянин.
Карамзин не только предвидел такую возможность, но и сознательно подыграл ей. Черты щеголя действительно проступают в образе его путешественника. Они видны в его речи, пересыпанной иностранными словами, в легкости переходов его мысли, в приверженности к «пустякам» и уклонении от «важных» размышлений. Однако, приняв щит и герб этого осмеянного персонажа, Карамзин повязал его шлем совершенно неожиданным шарфом: его щеголь, странствующий российский петиметр, неожиданно оказывается достойным собеседником не только швейцарских трактирщиков и парижских «нимф радости», но и Канта и Виланда, Бонне и Лавуазье, Платнера и Гердера. Он неожиданно обнаруживает массу учености, энциклопедическую образованность. Мы нигде не видим его работающим — он порхает по дорогам Европы, гостиным и ученым кабинетам. Но плоды огромного умственного труда он как бы невзначай рассыпает на каждой странице своих писем. Как бы подключая к его образу черты еще одной сатирической маски — педанта, Карамзин влагает в его уста целые страницы из путеводителей и ученых описаний путешествий. Причем источники эти не только обнажены, но порой и прямо названы — опознание их входит в авторский расчет. Таким образом как бы сочетаются в одном лице литературные амплуа чувствительного человека, щеголя и педанта. Уже сама несовместимость такого совмещения делает его исполненным значения. А кроме того, это дает создаваемому таким способом образу большую внутреннюю свободу, непредсказуемость его поведения для читателя.
Карамзин всю жизнь был сторонником прогресса. У него бывали периоды сомнений и даже отчаяния, и все же он упорно возвращался к вере в постепенное улучшение человека и человеческого рода. Однако само содержание понятия «прогресс» у него менялось. В период жизни в Москве, в кружке Новикова — Кутузова, он разделял мнение своих наставников о том, что прогресс — это улучшение рода человеческого путем нравственного возрождения каждого отдельного человека. К этой вере, хотя и в несколько других формулировках, он вернулся в конце жизни. В речи при приеме его в Российскую Академию Карамзин сказал: «Жизнь наша и жизнь Империй должны содействовать раскрытию великих способностей души человеческой; здесь всё для души, всё для ума и чувства; всё бессмертно в их успехах!» [8]
8
Кант Иммануил. Соч. в 6 тт., т. 5. М., 1966. С. 219.
Однако в начале 1790-х годов Карамзин думал иначе. Исторический прогресс мыслился им не как суровое моральное восхождение, а как путь к счастью. Основным двигателем здесь является не мораль, а искусство. Именно искусство, приобщая человека к прекрасному, делает его добрым и общественным. Роман более способствует прогрессу человечества, чем проповедь; художник успешнее действует на людей, чем моралист. Но если моралисту приписывалось суровое и героическое поведение (равно как и почтенный возраст), то художник виделся в облике беспечного ребенка — увлекающийся, легко переходящий от энтузиазма к унынию, способный проникаться величественным и прекрасным в разных его формах, равно любующийся подвигом героя и идиллией мирного быта пастухов, доступный ошибкам и заблуждениям, порой суетный, но всегда добрый и вдохновенный. Именно такой образ повествователя создавали «Письма», таким Карамзин хотел предстать перед своими современниками в жизни. Так литературный персонаж, сходя со страниц книги, формировал и реальное поведение автора, и восприятие его личности современниками.
Идеал человека-художника имел для Карамзина глубокое значение. Понятие прогресса ~он неизменно, во все периоды жизни, связывал с представлением о свободе, о ее росте и расширении. Однако содержание понятия «свобода» менялось. Либерально-просветительское наполнение его, представление о свободе как отсутствии насилия, о праве личности на неотъемлемые, вытекающие из Природы права было прочно усвоено Карамзиным и никогда не покидало его, воспринимаясь как самоочевидная и даже тривиальная истина. Однако в определенные периоды творчества внимание переносилось на внутреннюю свободу духа, стоящего выше неизбежных материальных стеснений, накладываемых на него жизнью. Иногда обострялся мучительный вопрос о соотношении свободы человека и воли Провидения. Законы истории, общее благо, необходимость… Право на свободу и высшее право на самоограничение свободы — таков был круг размышлений Карамзина — современника Французской революции и Отечественной войны 1812 года, собеседника Канта и Пушкина, Жильбера Ромма и Александра I.
Образ человека-артиста давал совершенно особое решение проблеме свободы. Это была свобода в игре, возведение жизни до уровня высокой игры.
Внесение в жизнь и поэзию элементов игры может показаться унижением и того и другого. Такие упреки в адрес Карамзина высказывались неоднократно. Игра, казалось, противоречила привычному взгляду на литературу как на «серьезное» и «торжественное» занятие, язык богов и поприще общественного служения. Вопреки этим мнениям, «игра», «легкомыслие» были продуманными и вполне серьезными элементами системы Карамзина. Это были средства дедогматизации мышления. Игра несла свободу, раскрепощая человека от гнета рационализма «философского века». Она не отрицала познания, а освобождала его от догматизма. Это было, по словам Канта, «состояние свободной игры <курс. Канта> познавательных способностей» [9] .
9
Карамзин H. M. Соч. Т. 3. С. 654.
Артистическая свобода личности, художественная игра против догматизма теорий — такова литературная поза Карамзина в эти годы. В соединении со свойственной ему же ориентацией на европейскую культуру, эта поза «читалась» его врагами как привычный сатирический стереотип щеголя-галломана. И Карамзин дерзко подыгрывал своим противникам, соединяя в своих произведениях такие запретные темы, как инцест или любовное самоубийство, с мнимо-автобиографической манерой повествования.
Однако историческая обстановка менялась с кинематографической скоростью. «Великая весна 90-х годов», как назвал эту эпоху надежд А. И. Герцен, сменилась временем глубокого разочарования. Казнь Робеспьера была воспринята Карамзиным как торжество эгоизма над республиканской утопией. Но и утопия оказалась неожиданно кровавой. Европа была ввергнута в войну. Смерть Екатерины II, столь долгожданная, связанная с надеждами на воспитанника Никиты Панина великого князя Павла Петровича, в котором мечтали найти монарха прямого и честного, просвещенного врага деспотизма и — может быть — конституционалиста, не принесла облегчения. Надежды не сбылись — на троне оказался психически больной человек, пораженный страхом, мучимый комплексом неполноценности, добрая натура которого была безнадежно изуродована годами унижений, испуга и ожидания. Бесконтрольность российского деспотизма довершила остальное.