Сотворение мира.Книга первая
Шрифт:
— Как бы ты не вляпался с этим делом. Сейчас насчет всяких мобилизаций не дюже позволяют разыгрываться. Так шею намнут, что родного батьку не узнаешь…
— Волков, кажут, бояться — в лес не ходить, — с яростным озорством сказал Длугач. — А я этих своих волков сроду не боялся, они у меня еще не так попляшут…
Через два часа на Ржанский тракт выбрался собранный с четырех деревень обоз. На передней телеге, нахохленный, алой, как намокший сарыч, сидел Антон Терпужный. Сзади на сене полулежали Тимоха Шелюгин и Острецов. День был пасмурный, хмурый. Влажный ветер лениво гнал по оголенным скатам холмов темные клочья перекати-поля,
Движением плеча поправив свитку, Тимоха протянул задумчиво:
— Ты разъясни мне, товарищ Острецов, человек ты ученый, должен все это понимать… Почему кажная власть обманывает мужика, на мужичьем горбу выезжает? Ведь вот как получается! При царе нас душили и ныне дыхать не дают. Разве ж это дело? Когда надо было от Деникина обороняться или же замерзать на колчаковском фронте, Советская власть рай мужикам сулила: дескать, крестьянин — наш друг и союзник. А теперь что выходит? Как мы были в ярме, так и остались, голодранцы да беднота помыкают нами…
Острецов вытянулся поудобнее, шевельнул тонкой бровью, сказал:
— Это получается только потому, что у зажиточного крестьянства нет никакой организации. Каждый живет сам по себе, как жук в навозе копается.
— Какой же тут выход может быть? — покусывая травинку, спросил Тимоха.
— Уж этого я не знаю. — Острецов зевнул. — Выход можно найти, если его искать, а если всю жизнь подставлять спину, то, сам понимаешь…
Терпужный сердито рубанул кнутовищем окованный железом передок телеги. Вишневое кнутовище сломалось.
— Вот такой вам и выход, — хрипло пробормотал Антон Агапович. — Перехватить где ни на есть этого гада Илюшку Длугача да стукнуть его по поганой башке, чтоб людям не застил белый свет.
Темная бровь Острецова снова вздрогнула.
— Ну, это вы напрасно, папаша, — улыбнулся он, — за такие штуки большевики вам спасибо не скажут.
— Да ведь ты гляди, чего он, сукин сын, творит! Согнал людей с поля, обсеяться не дал и, как батраков, заставил в коммуну ехать…
— А чего ж? — ухмыльнулся Тимоха. — То мы на барина Рауха работали, а теперь новые баре у нас объявились — лодыри из коммуны, бесштанная наволочь.
Он скользнул взглядом по сутулой фигуре ехавшего позади Бухвалова.
— Вот, видали? Советский господин. Жрать нечего, люди от него разбежались, как черти от ладана, а он в ус не дует, племенного жеребца оседлал и скачет по деревням, дураков в свою экономию силком загоняет.
— Это еще цветики, товарищ Шелюгин, — проговорил Острецов, — ягодки впереди будут…
Скрывая ненависть, он отвернулся от Тимохи и подумал с тоской: «Так вам и надо, проклятое хамье! Сами же, мерзавцы, жгли наши усадьбы, били зеркала, топорами рубили картины… Сами пронеслись по России оголтелой ордой, а теперь хнычут в кулак, прохвосты, спасителей дожидаются… Дожидайтесь! Мы вам принесем такое спасение, что у внуков и правнуков спины будут чесаться».
Запахнув полы брезентового дождевика, Острецов закрыл глаза и затих. После прошлогоднего убийства двух следователей-чекистов и Устиньи Пещуровой ни один человек из острецовского отряда не участвовал ни в каких налетах. Люди отсиживались по домам, спрятав в застрехах австрийские обрезы и замотанные в промасленные тряпки обоймы с патронами. Наступила полоса затишья. О Савинкове ничего не было слышно, полковник Погарский тоже молчал, — значит, как полагал Острецов, нужно было выдержать паузу. Сейчас, когда восемнадцать зажиточных хозяев из Огншцанского сельсовета были мобилизованы для работы в коммуне, Острецов решил поехать с тестем в Ржанск и, если представится удобный случай, напомнить кое-кому о своем существовании.
В коммуну приехали ночью. По приказанию Бухвалова огнищан проводили в большой зал неуютного, холодного клуба. Клуб коммунаров размещался в одной из монастырских церквей. На стенах алели кумачовые плакаты, а из-под плакатов видны были на облупленных фресках желтые ноги святых.
Когда худощавая старуха внесла в клуб охапку соломы и стала стелить на сдвинутых к стенам скамьях, Острецов подошел к ней и сказал, посмеиваясь:
— Что, бабушка, небось бога-то жалко?
— Он меня не жалел, чего ж я его буду жалеть? — отвечала старуха. — Нехай он будет сам по себе, а я сама по себе.
— Бабка, видать, сознательная! — подмигнул Тимоха.
Не удостоив его взглядом, старуха затянула узлом накинутый на голову шерстяной платок.
— Был бы и ты сознательный, если бы у тебя двух сынов шомполами до смерти забили.
Она пошла к дверям, тяжело ступая больными ногами.
— Спите спокойно. Как услышите два удара в колокол, идите в столовую на завтрак. Столовая тут рядом, рукой подать.
Острецов долго не мог уснуть. По темным углам огромного клуба носились стаи крыс. К запаху сырой плесени примешивался крепкий запах мужского пота, портянок, махорки. За высоким окном, во дворе, раскачивался тусклый керосиновый фонарь. На стене, против окна, освещенная трепетным светом фонаря, чернела неумело намалеванная фигура красноармейца с винтовкой и с красным знаменем в руках. Перед ней на крючке светился обрывок лампадной цепи.
«Большевистский архистратиг, — злобно подумал Острецов, — самый популярный святой двадцатого века… Ну, ничего… Мы тебе засветим лампаду…»
Рано утром Бухвалов поднял всех приезжих вместе с коммунарами. Соседние волости прислали в коммуну добровольных помощников, и столовая была битком набита людьми. Не снимая домотканых свиток, дождевиков, курток, они сидели вокруг длинных столов, разложив привезенные с собой харчи, и с ухмылкой посматривали на коммунаров, которые завтракали за отдельным столом.
Тимоха Шелюгин, с хрустом отгрызая жирные куски зажаренной баранины, подтолкнул Острецова локтем:
— Полюбуйся, чем их, дурачков, кормят! Незаправленная ячменная каша. Одна водичка синеет, а крупина крупину догоняет. Вот это, брат, харч! На таком харче не поработаешь, родную жинку забудешь…
— Меня это мало трогает, — сухо отрезал Острецов.
После завтрака все коммунары и мужики из волости были собраны на короткий митинг в монастырском дворе. На митинге выступил приехавший на забрызганной грязью тачанке секретарь укома партии Резников. Он был в желтой кожаной куртке, казался усталым и сердитым. Сняв шапку, Резников вытер платком лысеющую голову, окинул беглым взглядом нестройную толпу людей и заговорил быстро и уверенно, как обычно говорят привыкшие к выступлениям ораторы. И хотя люди сразу почувствовали, что стоявший на подножке тачанки секретарь равнодушно произносит привычные, много раз говоренные слова, ему самому казалось, что он говорит горячо и красиво и потому обязательно увлечет и поднимет на подвиг молчаливых, угрюмых мужиков.