Сотворение мира.Книга вторая
Шрифт:
Сузив глаза, Андрей с презрением глянул на Тишинского, брезгливо отвернулся от него.
— Эх и сволочь же ты, сын псаломщика, — сдерживая вспыхнувшую злость и понижая голос, сказал Андрей, — сволочь ты и проститутка! В батьку своего, видно, пошел. Так небось твой батька пел богу псалмы, не веря в бога.
Аполлон попятился, прислонился и стене. Андрей с силой воткнул вилы в земляной пол коровника.
— А о мужиках ты подумал, сучья твоя морда? — закричал Андрей. — О тех самых крестьянах, с которыми тебе придется работать? Они ведь будут ждать твоего слова, твоего дружеского совета, они в глаза тебе будут заглядывать. Как же ты им посмотришь в глаза,
Швырнув вилы в угол, Андрей выбежал из коровника.
Спал он в эту ночь плохо: ворочался, вздыхал, часто просыпался. Его возмущало безмятежное похрапыванье спящего на соседней койке Аполлона, который после разговора в коровнике как ни в чем не бывало подошел к Андрею и сказал, хихикая в кулак: «Ты, Ставров, шуток, я вижу, не понимаешь. Давай утром съездим в город, выпьем в честь перемирия по кружке пива. Завтра ведь воскресенье».
Закинув руки за голову, Андрей думал об Огнищанке, о своей последней встрече с Елей, о том, что сам он ничего не может понять в тех важных событиях, которые назревали в деревне.
Утром, после завтрака в шумной студенческой столовой, Андрей постарался поскорее избавиться от товарищей, незаметно проскользнул в парк, побродил немного по засыпанным снегом аллеям, а потом, оглядываясь, открыл окованную железом дверь угловой замковой башни и полез по разломанной винтовой лестнице вверх.
Этот уголок — полутемный, с круглыми оконцами башенный чердак — Андрей облюбовал еще осенью. Похоже было, что, кроме него, сюда несколько лет никто не заходил: стропила на чердаке были затянуты паутиной, на всем лежал толстый слой густой пыли. На чердаке валялись остатки старой мебели, покрытые зеленоватой плесенью охотничьи патронташи и сумки, какое-то тряпье, разбитые иконы и рамы без картин.
Но больше всего Андрея привлекали большие плетеные корзины и огромные, складчатые, как гармошка, ветхие чемоданы, битком набитые связками писем, альбомами, фотографиями, тетрадями в тисненых кожаных переплетах, записными книжками с тускло поблескивающими позолоченными обрезами.
Усевшись на один из чемоданов, Андрей мог часами читать эти старые письма, рассматривать пожелтевшие от времени фотографии, забывая обо всем на свете. Перед ним в эти часы проходила чужая, незнакомая ему жизнь с ее радостями и страданиями, разочарованиями и надеждами, и он погружался в эту жизнь навсегда исчезнувших из замка князей Барминых и словно наяву видел то, что знал только по книгам да по рассказам привязавшегося к нему дряхлого, почти выжившего из ума княжеского камердинера Северьяныча, который доживал свой век в техникуме и постоянно служил мишенью для незлобивых насмешек студентов.
На фотографиях были изображены молодые и старые генералы с орлиными носами, с бахромчатыми эполетами на плечах, с орденами и звездами на мундирах; мило улыбались красивые дамы в белых платьях и широкополых шляпах; красовались стриженые мальчики в темных костюмчиках и похожие на ангелов девочки, у которых свисали на плечи завитые локоны, а из-под платьиц выглядывали кружевные панталончики с лентами.
На десятках больших наклеенных на картон фотографий можно было видеть парады императорской гвардии на Марсовом поле: точно бронзовые изваяния, сидели на могучих конях белые кавалергарды в касках с орлами, лихие гусары в медвежьих шапках и в опушенных мехом нарядных ментиках, железные кирасиры, драгуны, уланы, лейб-казаки. И почти на всех фотографиях запечатлены были тщедушный царь в форме полковника и на руках у огромного матроса маленький цесаревич в казачьей черкеске и в белой папахе…
Большинство писем
Сегодня в самой дальней корзине Андрей обнаружил записную книжку в черном кожаном переплете с крохотным медным замочком. Охватывающий переплет замочек был заперт. Андрей попытался открыть его кривым ржавым гвоздем, но у него ничего не получилось. Тогда он, придавив угол записной книжки коленом, вырвал замочек вместе с кожей.
Очевидно, это была одна из последних записных книжек полковника князя Григория Бармина, расстрелянного красными в 1920 году, нечто вроде дневника и поспешных записей, сделанных разными чернилами и карандашом.
Присев на ящик у круглого, с выбитыми стеклами окна, Андрей стал перелистывать страницы записной книжки. Внимание его привлекла запись под датой «2 марта 1917 года», и он стал читать.
«С восьми часов утра я начал свое очередное дежурство в вагоне государя. Поезд стоит в Пскове. Холодный пасмурный день. На душе также пасмурно и тревожно. Государь еще спит. А вести из Петербурга самые страшные: разнузданные толпы народа вышли на улицу, всюду красные флаги и крики „Долой самодержавие!“. Говорят, войска целыми полками присоединяются к мятежникам. С офицеров срывают погоны, стреляют в них с чердаков и из подворотен. Видимо, это конец. Как жаль, что государь не отличается твердостью Петра Великого, чтобы появиться во главе верных ему полков и пулеметным огнем разогнать взбунтовавшуюся чернь…
В одиннадцатом часу государь позавтракал, но ел без всякого аппетита, бесцельно глядя в окно вагона. Я заметил, что у него темные тени под глазами, а взгляд неподвижный, какой-то вялый и покорный…
После завтрака генерал-квартирмейстер принес государю сводки с фронтов, они теперь приходят в ставку редко и написаны неряшливо, а зачастую безграмотно. Государь быстро просмотрел сводки, точно заранее знал, что ничего хорошего в них не найдет, потом вздохнул, взял французский иллюстрированный журнал и ушел к себе… Мне горько смотреть на его бездействие, на его мистическую покорность судьбе… Не такой нам был бы нужен монарх в это смутное, трудное время…
Вечером приехали из Петрограда представители Государственной думы — помятые господа в черных пальто. Мы уже знали, что они будут уговаривать государя отречься от престола. Об этом сказал нам министр императорского двора барон Фредерикс, который, как нянька, тенью ходит за государем…
Итак, мне уготована роль свидетеля при крушении Российской империи, и я проклинаю свое бессилие, жалкую свою участь…
На всю жизнь я запомню этот мглистый мартовский вечер, и закрытые плотными шторами окна, и обитые зеленым шелком стены вагона, и этих небритых господ из Думы, стоявших с поникшими головами, и осунувшееся, бледное лицо барона Фредерикса…