Советсткие ученые. Очерки и воспоминания
Шрифт:
Так было и сейчас. На столе лежал большой лист миллиметровки, приклеенный по углам липучкой, на котором постепенно обозначались контуры прибора. Принципиальная схема опыта, казавшаяся в своей отвлеченности такой простой и ясной, по мере ее материализации становилась все менее и менее похожей на самое себя. Тонкие линии, которыми были намечены траектории пучка и рассеянных частиц, постепенно исчезали, словно кости скелета, под контурами вакуумной камеры, уплотнительных фланцев, держателей для мишени и пластинки, монитора для измерения тока в пучке и направляющих для коллиматора.
И, наконец, неожиданно пришло время, когда я отдыхал, усталый, но довольный, сидя
Можно было начинать опыты по рассеянию.
Я позвал лаборанта. Мы выключили потолочные светильники; в огромном зале стало темно, только на одной из стен и на потолке был виден слабый отсвет от мощных генераторных ламп, питавших резонансные линии циклотрона. Лаборант накрыл прибор большим бархатным мешком. Я забрался внутрь и с душевным трепетом заложил в камеру первую пластинку, на которой должны были зарегистрироваться частицы, рассеянные в области от 0 до 90 градусов. Затянув гайки и откачав камеру, мы пошли на пульт.
Сонный дежурный включил циклотрон. Я смотрел на монитор, показывавший величину тока в пучке, выходившем из выпускного окна.
— Сейчас через коллиматор проходит около десяти в минус десятой степени ампера — это как раз то, что нужно… Попробуем!
Затвор открыли, и через несколько минут все было кончено. Воспрянувший духом дежурный отдавал помощникам быстрые и четкие распоряжения по выключению установки.
Когда я осмотрел пластинку под темно–зеленым фонарем, оказалось, что она плохо перенесла пребывание в вакууме: по краям и особенно на углах эмульсия отстала от стекла и приподнялась вверх. Нужно было очень осторожно вести проявление, чтобы она удержалась на стеклянной подложке.
Приблизительно через час, проделав все необходимые операции, я вынул бачок из термостата. Включив белый свет, я увидел зрелище, которое не доставило мне ни малейшего удовольствия: в растворе, наполнявшем прозрачную плексигласовую посудину, наподобие медузы, отсвечивая легкой синевой, плавал разбухший желатиновый слой пластинки, полностью отделившийся от стекла.
Так я и знал! Нельзя, конечно, проявлять побывавшие в вакууме пластинки этого типа тем щелочным проявителем, который был у меня. Тут нужно вещество, работающее без щелочи, например амидол. Но снабженцы говорят, что не могут достать—в Москве не могут достать банку амидола.
— Все, Юрий Лукич. Пластинок с альфа–частицами больше не осталось. Вот сводка по всем измерениям, которую я сделала, как вы просили, — лаборантка положила передо мной журнал, аккуратно исписанный бесчисленными колонками цифр.
— Хорошо. Оставьте его мне и сразу же беритесь за дейтоны.
Я начал перелистывать журнал. Вот они, наконец, первые данные по угловому распределению альфа–частиц, рассеянных на мишенях из бериллия, углерода, алюминия и меди! Данные, на получение которых мы ухлопали столько труда и времени… Конечно, нужно (сразу же вычертить графики–тогда выявится, станет наглядным характер углового распределения.
Приготовив сетку для диаграммы в полярных координатах, я взял данные по рассеянию альфа–частиц на бериллии — самом легком из исследованных нами элементов, у которого помехи от кулоновского рассеяния должны были быть минимальными.
Посмотрим, что написано в журнале… Пять градусов–счет невозможен,
Неужели этим все и кончится? Ладно, посмотрим дальше. Двадцать градусов. Двадцать градусов–это 605 следов. 605, а было 648 — спад совсем небольшой! Что это, «вылетевшая» точка или я подошел к минимуму? Двадцать один градус — 625 следов. Кривая пошла вверх! Двадцать два градуса — 680. Снова увеличение. Двадцать три — 922, двадцать четыре—1.036, двадцать пять — 1.160! Двадцать шесть градусов —1.184… Ход снова замедлился. Дальше: двадцать семь—1.120 следов. Значит, вниз, кривая снова пошла вниз! Двадцать восемь градусов—1.046, двадцать девять — 882…
Я быстро ставил точки, откладывая циркулем число следов. Руки у меня дрожали—-неужели, хотя я и ждал этого, действительно вышла горбатая кривая? Пятьдесят градусов — 92 следа… Пока все. Последняя точка.
Проведем кривую. Безобразие, опять мои сотрудницы утащили все лекала! Ничего, на первый раз проведу от руки. Но и без кривой ясно видны два максимума и два минимума. Очень красивые и очень отчетливые максимумы–при 26 и при 42 градусах…
А каковы были расчетные значения углов, соответствующих этим двум первым максимумам рассеяния на бериллии? Впрочем, они зависят от величины радиусов альфа–частицы и ядра бериллия, которые, строго говоря, не известны. Но вот отношение углов, при которых наблюдаются первые максимумы, не зависит от этих радиусов и должно быть равно 1,64—это я помню точно. А у нас отношение углов–поделим на линейке 42 на 26— получается равным 1,62. Что же, совпадение очень близкое.
Вот, пожалуй, и все: дифракция альфа–частиц с энергией 27 миллионов электрон–вольт на ядрах бериллия… Ровно четырнадцать месяцев работы.
Утром 2 января 1948 года я пришел к Игорю Васильевичу, возвратившемуся в институт после длительного отсутствия. Он сидел в кабинете один, уютно устроившись в кресле, и был, как я сразу заметил, в прекраснейшем расположении духа.
— Привет тебе, Лукич! С Новым годом! Как поживаешь? .. Открытия есть? — спросил он без обычной своей иронии, заметив у меня в руках папку с отчетом по дифракции.
—Есть, Игорь Васильевич. Вот вам новогодний подарок.
Борода внимательно прочел титульный лист и кивком головы указал мне на кресло: «Садись!» Он тут же начал разбирать мое, как я теперь понимаю, излишне пространное писание. Впрочем, это обычная история — когда ведешь опыт, многие второстепенные вещи нередко кажутся чрезвычайно существенными, и только потом становится ясной их действительная ценность.
Увидев кривые рассеяния, Борода разволновался.
— Смотри, какие они красивые! По правде говоря, я не думал, что явление обнаружится так чисто. Ты, Лукич, хитрый Лукич — скверный парень: почему раньше мне ничего не сказал?