Совокупность М.
Шрифт:
На свете существуют только две непреложные истины –
Случай и Закон.
Первый управляет рождением, второй – смертью.
Всё остальное между ними – прихоть судьбы.
Амус
Пролог
Заплывшее тяжёлым июльским зноем лето грузно объяло духотой беззащитный город. Желто-серая мгла, растекаясь по улицам плотной пеленой, заливала их мутным маревом. На его дне всё живое тщетно искало хоть какой-нибудь уголок, где бы можно было укрыться от лишающего всех сил и желаний адова пекла. Не было места, куда бы ни проникла одуряющая жара.
Сдирая с себя одежду до последних пределов приличий, люди жадно поглощали мороженое. В напрасной надежде
Из всего подобия живого только памятники, надменно возвышаясь над толпой, бесстрастно взирали на муки суетливой плоти. Кем бы ни была эта плоть, – человеком, либо четвероногой тварью в компании с крылатой братией, - все истово искали источники влаги для утоления, истомлённого жаждой, иссохшего горла. Само страданье посетило несчастный город в эти часы. Все отчаянно ждали прихода спасительной ночи.
А где-то там, над истомлённым городом, в глубокой синеве небес, ярым оком Господа пылало неумолимое светило. Оно словно желало выжечь своими лучами скверну и грех из его обитателей. И только одному среди всех был безразличен этот апокалипсис…
В одной из московских квартир, на широком диване лежал старик. Несмотря на вливавшуюся в распахнутое окно густым потоком волну удушливого жара, он был укрыт плотным одеялом. Его знобило. Выпростанные из-под тяжелого одеяния руки что-то нашаривали пальцами по сатиновому пододеяльнику. На его лице застыла бесстрастная маска отчуждения от мирских забот и страстей. Полуприкрытые тонкой плёнкой век глубоко запавшие глаза бездвижно рассматривали сквозь даль времён видимые только одному ему образы. Нередко они часами не меняли своего положения. Маленькая седая женщина, сидевшая рядом с ним, откладывала книгу и с тревогой всматривалась в лицо старика. Привстав, она поправляла подушку и спрашивала о чём-то. Он не понимал её слов, но перемещал взгляд на её лицо, и женщина успокаивалась.
Иногда особенно громкие звуки, долетавшие из-за окна, беспокоили его. С трудом поворачивая голову, он осматривал комнату. Его тревожно-напряжённый взгляд останавливался на сиделке. Женщина снова откладывала книгу. Наклонившись, она тщетно пыталась выспросить старика о его желании. Он не отвечал, – взгляд его делался обиженно-больным. Отвернув голову в сторону, старик надолго замирал.
Он давно находился на грани полусна-полуяви. Старик сознавал, что умирает. Это его заботило мало. Он видел, как к нему в комнату заходят разные люди, – и молодые и старые. Одни смотрели на него с участием и жалостью. Другие, видимо медицинские светила, по-деловому перебрасывались между собой непонятными терминами. Осматривая исхудавшее тело старика, они щупали и простукивали его, нарочито разговаривая с ним бодряцкими интонациями.
Его часто навещали сын с дочерью. Они подводили к нему его внуков. Те, с опаской приближаясь, целовали в щёку и тут же испуганно спешили в сторону. Приходили ещё кто-то: в одних он узнавал соседей, в других бывших друзей, теперь оставшихся где-то там, за дверьми, в той полной деловой суеты жизни, которую вёл когда-то и сам.
Всё это его утомляло. Он начинал стонать, и жена спешила выпроводить докучливых посетителей. Тем не менее, старик в любом из входивших в комнату явно желал кого-то увидеть. Он поначалу выказывал нетерпение, но, разобравшись с визитёром, разочарованно замирал. Так было вначале его болезни, но потом, с ухудшением состояния, он перестал злиться и только отрешенно смотрел на непрошенного гостя. Глаза его потухали, и он терял интерес к происходившему вокруг него.
И всё же женщина, неотлучно находившаяся при нём, каким-то шестым чувством ощущала терзающее старика мучительное желание ожидания. Чего он желал, кого так хотел видеть, она не могла понять. Часто старик что-то шептал, но как ни вслушивалась женщина в обрывки слов, больше походивших на вздохи и стоны, чем на звуки человеческой речи, ничего понятного ей не удавалось расслышать. Её вопросы старик воспринимал с раздражением, и она спешила оставить его в покое…
Максиму Даниловичу было в эти скорбные дни за восемьдесят. Многое он уже забыл. Подёрнутое густым туманом забвения детство и юность скрыли в безвозвратной дали что-то очень важное. Он силился вспомнить, но не мог. Старик знал, что это необходимо для него сейчас как воздух. От этого его охватывала неизбывная тоска. Она разливалась по телу ознобом, который он не мог ни побороть, ни отогнать от себя.
Это обстоятельство ввергало Максима Даниловича в отчаяние. Ему казалось, что если он сейчас умрёт, то эти мгновения его долгой жизни так и останутся для него тайной. Без нее сама его жизнь не обретёт смысла. Эта мысль обращала теперешнее его существование в муку. Ничто не могло отвлечь его от титанических усилий вспомнить драгоценные мгновения его жизни. Всё по сравнению с этим уже не имело для него никакого значения. Поднимающиеся иногда со дна памяти образы и видения были бледны, беспорядочны, как мозаика в истершемся от времени старом разбитом зеркале.
Башантинская степь. Вот он, трехлетний мальчонка. В его руках арбуз. Надувшись от важности, он вышагивает по пыльной, мягкой колее. Влекомый тяжестью арбуза, не в силах удержаться на ногах, карапуз неудержимо устремился под уклон. Падение головой в расколовшийся от удара о пыльную дорогу арбуз обернулось ужасным конфузом. Отец с матерью и шедшие рядом люди весело заливались хохотом, глядя на его страдальчески-обиженное, в арбузной мякоти, лицо.
Он не заревел от обиды и испуга. Обиженно сопя, мальчонка терпеливо сносил веселье окружающих его людей. Мать утирала ему лицо, отец отпускал шутливые словечки, а он молча переживал выпавшее на его долю унижение. Может, Максимка запомнил этот случай потому, что в этот день он понял одну простую истину: его несчастья горьки только ему одному. Для других они лишь повод для веселья. С того времени и на всю жизнь поселилась тогда внутри него, несмышленыша, отчетливое и точное понимание амбивалентности человеческих отношений.
Суетившиеся каждодневно вокруг него ненужные и странные люди только мешали ему сосредоточиться на самом важном в эти последние дни. Сколько ему ещё ждать кончины, он не мог знать. Старик точно знал только одно, – если он не сможет освятить эти дни желанными воспоминаниями, то сгинет в никуда отжившим куском никчемной плоти. Это желание появилось у него давно, с первых дней болезни. Но наравне с ним росло ещё напряжение ожидания встречи с неким человеком. Его он воспринимал как мессию, избавителя, подателя его сокровенной мечты. Часто это напряжение становилось вовсе нестерпимым. Максим Данилович в любом из входивших в комнату людей ожидал увидеть только его. Обманувшись, уходил в себя, и лишь горькая складка у его губ выдавали глубокое разочарование.
Старик снова сосредотачивался на своих воспоминаниях. Смутные видения хаотично теснились перед его мысленным взором, но часто в них возникали пугающие чёрные провалы. Старик знал, что именно в них сокрыта тайна, которой он жаждал и никак не мог открыть. Он не мог понять, что связывало эти воспоминания и долгожданного посетителя, но чувствовал, что одному без другого не быть. Без этого он не сможет принять своё последнее успокоение в этом мире.
Почему-то воспоминания возникали из беспорядочного мельтешения не так, как хотелось ему. Он жаждал проникнуть в черные провалы, а его усилия вызывали перед взором пустые, хлопотные дела, случившиеся в его долгой жизни.