Современная американская новелла. 70—80-е годы: Сборник.
Шрифт:
— Может быть, вы и правы, — сказала она, подумав. — Взять хотя бы Йитса: вы, конечно, знаете про то, как Йитс не пустил Мод Ганн [27] в дом — в ее собственный дом, который она предоставила в его пользование, — дом этот неподалеку отсюда, окнами выходит в парк. Правда, время было позднее, — сказала она, — кроме того, он знал, что за ней гонится полиция и дело может кончиться плохо. Йитс, — сказала она беззлобно. — Стихи у него, что и говорить, прекрасные, но вместо сердца — сенаторская медаль [28] .
27
Известная деятельница революционного
28
С 1922 по 1928 г. Йитс был сенатором.
— Я говорил об ирландцах вообще, а не о великих писателях, — удалось вставить англичанину.
— Кстати сказать, это случилось за несколько лет до того, как Йитсу пересадили семенники от шимпанзе, — рассуждала женщина. — Нет, вы только подумайте, каково было несчастному шимпанзе лишиться детородных органов. Совершенно бессердечный поступок. Я с вами согласна, — сказала она.
Молодой человек ошеломленно уставился на нее — в его глазах, как у лошади, понесшей вскачь, мелькнуло что-то безумное.
— Не могу смотреть, как они обращаются со своими детьми, — сказал он глухим от ярости голосом. Казалось, он того и гляди сорвет ботинок с ноги и запустит им не то в нее, не то в чаек. — Не их же, бедняжек, вина, что у родителей наследственная тяга к алкоголю, — сказал он, и женщина спросила себя, с какой стати она здесь, в центре Дублина, слушает заносчивые разглагольствования этого англичанина. А он — стал бы он слушать, если бы О’Кейси, потрепав его по плечу, сказал, что все три подъездные башни Дублина — это твердыни нищеты, раскаяния, страдания?
— До отрочества, а то и чуть после, — продолжал англичанин, — ирландские дети верят всем громким обещаниям, которые слышат с амвона и в исповедальне. Потом, когда выясняется, что их провели — да еще как! — они не долго думая отправляются по пути, проторенному еще их родителями, прямехонько к стойке любого питейного заведения — лишь бы их туда впустили.
Теперь настало время свершиться чуду. Даже если ей придется встать на рельсы, чтобы преградить путь медленно надвигающемуся грузовому составу его мыслей, она обязана это сделать. Нужно во что бы то ни стало остановить вагоны, чьи скрежещущие оси и колеса еле-еле проворачиваются из-за десятилетиями разъедавшей их ржавчины. И если потребуется, чтобы она в своем джинсовом пальто и красных туфлях бросилась на рельсы, — она готова! Но судьба сама позаботилась о чуде — те самые дети, о которых разглагольствовал англичанин, бежали гурьбой по траве, откуда только что ушли продавцы и клерки.
Младшие шли медленнее, держась за руки гувернанток, матерей, теток, а то и старших сестер, и ни одна из этих женщин не была, что называется, «под мухой». Американка, правда, сразу заметила, что в этой группе нет ни отцов, ни дядей, ни дедов — вероятно, мужское население Дублина уже буянило в пивных; впрочем, и бабушки (Боже, благослови их седые букли!) сидели по домам и потихоньку надирались в свое удовольствие. Но от каких бы сомнительных родителей ни происходили дети, в их ясных черных глазах еще светилась доверчивость. Черные блестящие волосы, ровно подстриженные челкой на лбу, чередовались с яркими, как огонь, кудрями над синими — совсем саксонскими — глазами. Девочки в зеленых юбках в складку и цветастых блузках, мальчики в бежевых шортах бежали к воде мимо скамейки, через дорожки, и голоса их звучали ликующе, подобно волынкам или флейтам, и хоть бы один захныкал, заныл, а ведь их было человек тридцать, не меньше. Некоторые несли в руках мятые бумажные пакеты, и флотилия чаек, мгновенно оценив обстановку, отбросила колебания. Черные кожаные лопасти лапок заработали быстрее, и, расталкивая уток и друг друга, чайки ринулись на берег.
Англичанин, конечно же, заметил и как чайки приближаются, и как рябит шелковистая гладь воды позади их белых хвостов, но даже не шелохнулся. Женщина перевела взгляд с детей — они опустились на колени, благоговея перед всеми птицами, как бы их ни называли, — на англичанина и увидела, что он прирос к скамейке, словно его скрючило от боли. Хорошо бы сказать ему, пронеслось в ее голове: совсем не важно, какие письма некогда писали или не писали друг другу давно усопшие
— Почему морские чайки не взяли с собой детей, как утки? — спросила чуть ли не самая маленькая черноволосая девочка — она опустилась на колени у самой воды и кидала крошки птицам, кричащим на разные голоса. Ответил ей присевший на корточки рыжий мальчишка.
— Да потому, — сказал он, бережно, небольшими порциями распределяя свой запас корок, чтобы дерущимся птицам досталось поровну. Его ноги были в медно-золотистом пушке, тесные бежевые шорты грозили вот-вот лопнуть по шву. — Потому что детей здесь могут пристрелить, — сказал он.
Англичанин как будто не слышал их разговора, взгляд его привлекла одна из гувернанток, матерей или теток — кто их разберет. Она стояла у воды в выцветшем лилова-том платье с ребенком на руках и пыталась вложить корку в его ручку.
— Дети, — сказал англичанин, и это слово прозвучало у него как упрек, — дети не должны, ни в коем случае не должны позволять чайкам отнимать…
— Зачем же их неволить — пусть делают, что хотят, — мягко прервала его женщина в выцветшем платье. Сквозь ее черные с проседью волосы просвечивали золотые сережки, а от перепадов умопомрачительного акцента замирало сердце. — Они столько сюда добирались, и уж вреда от них, во всяком случае, никакого.
— Но это же несправедливо! — взорвался англичанин, покраснев по уши.
— Да они одну только несправедливость всю свою жизнь и видят, — кротко, терпеливо объяснила ему женщина.
— Здесь, в Дублине? — спросил англичанин, и в голосе его сквозила насмешка.
— Они приехали сюда на каникулы, — сказала женщина. — Они с севера, из Белфаста, — сказала она, тщетно прилаживая пальчики ребенка, чтобы из них не выпала корка, но его, видно, до смерти напугали птичьи крики.
Англичанин еще чуть постоял в нерешительности, зажав в руке блокнот и ручку, потом повернулся и зашагал прочь, яростно размахивая руками, точно летящая к морю огромная чайка.
Джон Гарднер
Нимрам
Я — от Бога и хочу обратно к Богу.
(Посвящается Уильяму X. Гэссу)
Усевшись у окна в последнем ряду салона первого класса для некурящих, Бенджамин Нимрам затолкал под кресло впереди себя большой плоский портфель «дипломат», приладил и защелкнул пристежной ремень и, сняв темные очки, упрятал их во внутренний карман пиджака, а сам повернулся и поглядел в окно, за которым по отсвечивающему бетону плясал дождь. Очки — это была выдумка его жены, он воспринял ее, как воспринимал почти все женины выдумки: любовно, но чуть-чуть, слегка, поджав уголок рта, чем выражал неведомо для жены — так он по крайней мере думал — некоторую иронию, сдобренную толикой меланхолического фатализма, который, если вдуматься, присутствовал во всем, что бы он ни делал. При этом Нимрам вовсе не был унылым человеком. Наоборот, когда он отучился выходить на эстраду с «бетховенской хмурью на челе» (это была у них с женой такая семейная шутка; но потом она стала достоянием широкой публики, наряду с нравом его «роллса», и то и другое жена по нечаянности выболтала в очередном интервью), — так вот, оказалось, что лучезарная детская улыбка перед взлетом на дирижерский пульт для него тоже естественна, как дыхание или, во всяком случае, как натруженное дыхание гобоиста. Недавно он пожаловался жене — скорее примеряясь, чем всерьез, — что как-то неудобно себя чувствуешь, когда тебя всюду узнают в лицо.