Современная болгарская повесть
Шрифт:
— Почти мексиканский пейзаж! — говорил художник, разглядывая деревья со всех сторон. — Дерево, оно, как человек, мыслит и страдает.
Они подолгу бродили по темным улицам, и она чувствовала, что окрестный мрак полон жизни.
Художник поехал писать море и, взял с собой жену. Как-то шли они берегом. Им навстречу, с севера, плыла туча. Она плыла очень низко, но они, увлеченные разговором, не заметили, что близится гроза, и по склону холма стали спускаться к заливу. Земля была здесь кирпично-коричневая, засаженная виноградными лозами. Лозы состарились, горячий ветер сорвал с них листья, только кое-где виднелись засохшие гроздья винограда. Лозы тянулись до самой желтой полоски прибрежного пляжа — его
Туча росла, устремлялась ввысь; в середине ее взбаламутилась черная мгла, а острый край, коснувшись солнца, стал прозрачным. Из-за горизонта выплыла другая туча, запахло водорослями, и вдали, где у пристани светились окнами домики, маленькие, как спичечные коробки, хлынул дождь. Это было отчетливо видно: солнце позолотило струи и они целую минуту висели в небе, словно не хотели коснуться пыльной земли. Но вот туча закрыла, солнце, и дождь, серый и стремительный, сначала погасил сияние далекого городка, а потом, рождая бесчисленные оттенки синего и зеленого, надвинулся на море. Лозы растеклись по коричневому склону, черно-синие гроздья винограда в минуту расплылись, как чернильные пятна, и растворились в общей мути.
Художник стоял, не в силах оторвать глаз от этого водоворота красок. Эта удивительная метаморфоза природы наполнила его необыкновенным счастьем.
Дождь двигался по шоссе, сокращая его и белый цвет превращая в серый. Еще мгновение — и им в лицо хлынул ливень.
Тогда на побережье еще никто не говорил о десанте, высаженном с советской подводной лодки. Бескозырка того моряка, который будет потом лежать мертвым на этом берегу, еще трепетала в воздухе своими ленточками, касаясь его щек. В них был шелест свежего ветра и не было шума волн, которые нанесут на нее песок вместе с маленькими копошащимися крабами.
* * *
Возвратившись как-то вечером из очередной поездки, художник нашел квартиру пустой. Ставя к стене полотна, он заметил, что дверь в спальню широко распахнута и там на кровати лежат две деревянные вешалки. Не было коричневого кожаного чемодана, который всегда стоял под окном. Дверь платяного шкафа была приоткрыта, и в полумраке он увидел только свои костюмы. Не было Марииных платьев, не было ее кружевных блузок с пышными рукавами и широкополых шляп, которые она так любила. Он решил, что их дом обобран, и заглянул в другую комнату, где стояли его полотна. Там все было на месте. Картины по-прежнему висели на стенах или стояли прислоненные к мольберту.
Он вернулся в спальню. Взгляд его скользнул по зеркалу. Он увидел свое лицо, серое, с глубокими морщинами, и понял, что очень устал. Хотел было опять заглянуть в шкаф, но заметил на столе письмо. Развернул его и стал читать:
«Милый
(это был почерк Марии),
я знаю, что письмо мое тебя удивит и даже, может быть, расстроит, но я хочу, чтобы ты меня понял и простил. Я ухожу с болью в сердце, но с сознанием, что не могу поступить иначе. Мы прожили вместе много лет. Я делила с тобой все твои радости и огорчения, была нужна тебе, потому что помогала осознать радость и служила опорой в минуты сомнений. Имела ли я свою собственную жизнь? Нет. Все во мне было подчинено тебе. Ты всегда занимал меня тем, что тебе предстояло сотворить, иногда раздражая своими прихотями (прости за откровенность). Я должна была восхищаться всем, что ты создал, потому что это придавало тебе уверенность, ведь были минуты, когда я видела тебя отчаявшимся и разочарованным. Ты пренебрегал моими радостями, никогда не спрашивал, страдаю ли я оттого, что моя мечта — танцевать на сцене — осталась неосуществленной. Ты никогда не находил времени, чтобы мы подольше могли остаться наедине — без палитры, без твоей амбиции, — могли попутешествовать, как путешествуют все люди, чтобы у нас был ребенок, который бы плакал, когда у него прорезаются
Я хочу немногого, и дай бог, чтобы жизнь была щедрой и не лишила меня этого малого.
Я буду думать о тебе и гордиться всем, что ты успеешь создать, потому что в нем — мне хочется в это верить — будет и частичка воспоминаний обо мне.
Прости мне мое малодушие.
Мария».
Он сложил мелко исписанный листок бумаги, бесцельно сделал несколько шагов по комнате, чувствуя, как они отдаются у него в ушах, закашлялся, и эхо, хлестнув по голове, оглушило его.
Все вроде бы стояло на своих местах, но дом казался пустым. Зачем ему эти полотна, которые он с такой осторожностью вез и оберегал от цыганских мешков, наполненных острыми веретенами и сверлами? Для того, чтобы они пылились в углу? Или для музея?..
Он взял одну из картин — краски еще не совсем просохли; солнце, поднявшееся над песчаными откосами и сиявшее за густой паутиной деревьев, похожих на пинии, налилось светом лампы и заструило лучи по веткам, — повернул ее оборотной стороной и со всей силой ударил о согнутое колено. Холст затрещал, сорвался с гвоздей, и полотно скорчилось. Он размахнулся — подрамник ударился о стену и, расколовшись, отскочил в угол.
Это был первый в его жизни нервный срыв.
* * *
Он вспомнил об одной ночной охоте…
Художник уже спал, когда в дверь постучали. Он отпер — перед ним стоял старый знакомый, с которым он не виделся много лет.
— Живо одевайся, — сказал ночной гость и протянул руку, чтобы поздороваться. Его парусиновая куртка зашуршала, будто под нее была засунута газета. Из-за спины пришедшего торчала охотничья двустволка. — Жена ждет в машине. Давай собирайся, быстро!
Художник взглянул на часы. Тускло светившиеся фосфорные стрелки показывали два.
— Да ты что, рехнулся? В такое-то время!
— Самое подходящее для охоты на нервных зайцев. Им сейчас не спится, и они, как мы, выходят на дорогу, чтобы подумать над своими житейскими проблемами… Я им посвечу фарами, чтобы они лучше смогли рассмотреть то, к чему рано или поздно их приведут заячьи умишки… Давай, давай, не копайся. Немного развеешься…
Машина — старый разбитый шарабан — взбиралась в гору. Свет скользил по придорожной канаве, поросшей примятой снегом сухой травой, путался в кустах, тени которых кружили по мокрой земле, и оттуда вылетали позолоченные светом птички; стремительно взмыв вверх, они оставались в небе, словно прилипали к густому мраку ночи.
Когда проезжали через спящие села, свет фар выхватывал из темноты то поваленные дощатые заборы и телефонные столбы, то приставленные к каменным оградам потемневшие рамы, на которых летом сушат низки табачных листьев.
Наконец выехали на широкое мглистое плато. Художник попытался рукавом протереть стекло, потому что сумрак его утомлял, но снаружи все было неясно и серо, словно он смотрел через запотевшие очки.
— Здесь давай помедленней, — сказал шоферу охотник. Он опустил переднее стекло и высунул ружье. В машину ворвался влажный холодный воздух. Художник поднял воротник.