Современная французская новелла
Шрифт:
К пяти часам солнце стало косо уходить за горизонт, как это бывает обычно осенью в Баварии. Когда Жером добрался до последнего ущелья, он громко стучал зубами. Рухнул на землю и растянулся на солнышке. Моника присела рядом с ним, и он снова заговорил с ней вслух:
— Помнишь тот случай, когда мы поссорились и ты решила меня бросить? По-моему, это произошло дней за десять до нашей свадьбы; я лег тогда на траву — было это у твоих родителей, стояла плохая погода, — и мне стало очень грустно. Я закрыл глаза и, как сейчас помню, вдруг почувствовал, что мне на лицо упал солнечный луч, это воистину было удачей, в такую погоду, а когда я открыл глаза, жмурясь от солнца, ты сидела рядом со мной, вернее, стояла на коленях, смотрела на меня и улыбалась.
— Да, да, — ответила она, — прекрасно помню. — Ты вел себя в тот день гадко, и я действительно рассердилась. Потом пошла тебя искать, и, когда я увидела, что ты такой злющий лежишь на лужайке, мне стало смешно, и я тебя поцеловала.
Она
Жером прицелился, и тут серна совершила промах — она повернулась и попыталась, очевидно уже в десятый раз, прыгнуть на скалу и, очевидно десятый раз, поскользнулась, сорвалась вниз и съехала неуклюже и странно — при ее-то изяществе. И осталась лежать недвижная, трепещущая, но по-прежнему не смирившаяся под направленным на нее дулом ружья.
Жером никогда потом не смог объяснить себе, почему и когда именно он решил не убивать эту серну. Возможно, его остановил отчаянный и неловкий ее прыжок, а может быть, ее красота и мирная животная кротость, застывшая в чуть раскосых глазах. Впрочем, он и не пытался это понять.
Он повернулся и побрел назад по той же незнакомой дороге, пока не дошел до места, где была назначена встреча охотников. Его ждали, его повсюду искали, все уже сходили с ума от тревоги. Но когда они наперебой стали расспрашивать его, где же серна и где он ее оставил, он, полуслепой, окоченевший и изнемогающий от усталости, еле добрался до двери и рухнул на пороге, так ничего и не ответив.
Станислас налил ему стакан коньяку, а Моника, присев к нему на постель, взяла его руку. Она была смертельна бледна. Он спросил, что с ней, и она ответила, что боялась за него. К собственному своему удивлению, он сразу ей поверил.
— Боялась, что я умер? — спросил он. — Свалился со скалы?
Она молча покачала головой и вдруг нагнулась, положила ему голову на плечо. Впервые в жизни она позволила себе это при посторонних. Станислас, наливавший второй стакан коньяку, застыл, точно громом пораженный, увидев темные волосы этой женщины на плече этого разбитого усталостью мужчины и услышав рыдания, облегчающие душу. И неожиданно для всех швырнул стакан с коньяком в камин.
— Скажи, — проговорил он, и голос его прозвучал очень резко, — скажи, где же серна? Неужели ты, железный человек, не смог донести ее на спине?
И тогда, глядя в пылающий камин и поймав на себе ошеломленный взгляд Бетти, Жером Бертье, к великому своему изумлению, услышал собственный голос:
— Вовсе нет. Я просто не мог убить.
Моника вскинула голову. С минуту они смотрели друг другу в глаза. Она медленно подняла руку и провела пальцами по его лицу.
— А знаешь… — сказала она (сейчас они были одни во всем мире). — А знаешь, если бы даже ты убил…
И все присутствующие разом куда-то исчезли, он притянул ее к себе, и пламя в камине стало заревом пожара.
Смерть в эспадрильях
Сегодня утром Люку удалось побриться, ни разу не порезавшись. Он надел полотняный костюм песочного цвета — костюм этот, верх элегантности, привезла из Франции его прелестная женушка Фанни — и, усевшись в свой «понтиак» с откидным верхом, покатил в студию «Уондер систерс», насвистывая что-то, хотя у него почему-то немного побаливал зуб.
Вот уже десять лет как Люк Хаммер играет роль Люка Хаммера, другими словами, за десять лет он стал: а) блестящим актером на вторые роли; б) вернейшим супругом своей жены, вывезенной из Европы; в) образцовым отцом троих детей; д) исправным налогоплательщиком, а при случае, когда затевалась выпивка, и неплохим компаньоном. Он умел плавать, пить, танцевать, извиняться, любить, незаметно исчезать, делать правильный выбор, брать и отступать. Ему только что минуло сорок, и считалось, что на экранах телевизоров он выглядит на редкость мило. Нынче утром он, осторожно ведя машину, направлялся в «Беверли Хиллс» за новой ролью, которую подыскал его агент и которую, по всей очевидности, ему даст Майк Генри, хозяин «Уондер систерс». У него была назначена встреча, которая, конечно, пройдет по всей форме, жизнь шла тоже по всей форме, и он сам чувствовал себя в форме. На шумном перекрестке Сэнсет-бульвар он решил было по давней привычке закурить первую ментоловую сигарету, и ему показалось, что и земля и небо, солнце и спорт словно сговорились между собой, чтобы все у него шло как надо. Сговорились, чтобы все ему по-прежнему легко доставалось: и кетчуп, и бифштексы, и билеты на самолет, чтобы при нем всегда была жена, дети, виллы и сады — все то, что он выбрал
Разумеется, Фанни была права. И в это утро Люк чувствовал себя бесконечно счастливым оттого, что он сам может вскочить на лошадь, скачущую галопом перед объективом кинокамеры, может взобраться под палящим солнцем на склон крутизной в двадцать пять градусов и даже при желании — а главным образом потому, что это сейчас в моде, — изобразить любовь с какой-нибудь кинокрасоткой, не смущаясь присутствием пяти десятков киношников, столь же невозмутимо холодных, как и он сам. Он был доволен собой.
Ему нужно миновать еще несколько домов, повернуть направо, затем налево и въехать в просторный двор, где он оставит свой «понтиак» на попечение старика Джимми, и после обмена традиционными шуточками подпишет уже подготовленный его импресарио контракт со стариной Генри, — контракт на вторую роль, одну из тех, тайной которых он владеет, по всеобщему мнению. Странное, если вдуматься, выражение: владеть тайной, — ведь он играет роли, никаких тайн не имеющие. Он протянул руку и восхитился, сам удивляясь своему восхищению: как превосходно ухожена и наманикюрена его рука — чистая, великолепной формы, загорелая, мужественная, — и в который раз снова с благодарностью подумал о Фанни. Парикмахер — он же делал ему маникюр и педикюр — приходил к ним два дня назад, и все это благодаря Фанни; благодаря ей и волосы у него не были слишком длинные, а ногти не слишком короткие — все было безупречно. Вот только мысли у него, возможно, были чуточку куцые.
И эта фраза пронзила его. Словно яд, словно ЛСД или цианистый кали проникли в кровь Люка Хаммера: «Куцые мысли?» И машинально, словно человек, которого внезапно ударили по лицу, он свернул в правый ряд и заглушил мотор. В сущности, что это означает: «куцые мысли»? Он знаком с людьми интеллигентными, с утонченными интеллектуалами, даже с писателями, и они гордятся знакомством с ним. И тем не менее это выражение «куцые мысли» сверлило больно где-то над переносицей, между бровями, и он чувствовал себя совсем так, как двадцать лет назад, когда он, будучи моряком, застал свою подружку на пляже под Гонолулу в объятиях своего лучшего друга. Ревность тогда сверлила болью как раз в том же самом месте и с той же силой. Ему захотелось «увидеть» себя, и привычным жестом он наклонил зеркальце перед собой, посмотрелся в него. Нет, это действительно он, Люк Хаммер, красивый, мужественный, а если в глазу алеет тоненькая жилка, то это лишь потому, что вчера перед сном он выпил пива. Под беспощадным солнцем Лос-Анджелеса, в своей светло-синей рубашке, в бежевом, почти белом костюме, с этим китайским галстуком, слегка загорелый — частично он приобрел этот загар на море, а частично благодаря чудесным аппаратам, которые раскопала где-то Фанни, — Люк Хаммер являл собой воистину идеальный образ здоровья, уравновешенности и отлично знал это.