Современная французская новелла
Шрифт:
Маме немножко обидно, что у нее только три старика, а у папы четыре. И поэтому, когда мы узнали из телеграммы, что прадедушка тяжело болен и при смерти, она сказала папе: «Вот видишь, и он не вечен». А потом, усмехнувшись, добавила: «Надо бы поженить двоих оставшихся — нашу прабабушку и моего дедусю». Но папе было совсем не до смеха, и он рассердился: «Дождалась хотя бы его смерти, прежде чем чепуху молоть». Тут опять разразился скандал, но ненадолго, так как папа в это время изучал расписание поездов. А на следующий день мы поехали в департамент Эр, в прадедушкину и прабабушкину деревню. Деревня очень старая, она называется Фиглэр. Живут в ней одни старики, и там не осталось ни коров, ни лошадей, ни тракторов, только куры, кролики и еще несколько свиней. В поезде папа объяснил мне, что у прадедушки рак, тут уж ничем не поможешь, и прабабушке придется теперь совсем плохо, потому что ноги у нее распухли, как колоды, и она почти не встает со своего кресла. Когда мы приехали, прадедушка еще не умер. Он лежал в постели. Посмотрел на нас и ничего не сказал. А прабабушка сидела в кресле и без конца повторяла: «Что же со мной будет? Никому я теперь не нужна». Сил не было слушать.
Мама поставила варить суп из пакетика на походной плитке, которую мы с собой привезли, а папа достал из-под навеса дрова и разжег огонь в очаге. Прабабушка хотела, чтобы суп сварили непременно на большом огне, но мама
Можно подумать, что прадедушка угадал наши мысли, потому что он умер, как и думали, в пятницу, часов в десять-одиннадцать вечера. Мы все — папа, мама и я — как раз легли спать на одной широкой кровати в каморке позади кухни, другого места не нашлось. Я никак не мог уснуть — они все время о чем-то шептались в темноте. И вдруг послышался страшный хрип — это прадедушка умирал, теперь уже по-настоящему. Так что его удалось без особого промедления похоронить в воскресенье.
После похорон мне стали сниться страшные сны и я все время отчетливо видел лицо прабабушки, — она, такая одинокая, сидела на своей кухне и следила за нашими сборами. А потом все цеплялась за папин пиджак и повторяла: «Возьмите меня с собой». Конечно, мы ее не взяли, у нас ведь и без того тесно, и вообще, сказала мама, стариков нельзя трогать с насиженного места, не то они совсем теряются. Папа оставил прабабушке на столе деньги в конверте и договорился с соседкой, чтобы она за ней присматривала, разводила огонь, варила суп и время от времени мыла ее. «Мы тебя навестим», — пообещал папа. Но прабабушка не произнесла больше ни слова. Она только смотрела на нас, и особенно на меня, своими голубыми, вернее, почти совсем бесцветными, словно вылинявшими от частой стирки глазами. Когда мы уходили, я крикнул, чтобы доставить ей удовольствие: «До свидания, бабушка», — пусть мне даже попадет за это по дороге на станцию… Но она вроде совсем не обрадовалась, да и мама меня потом не ругала. По ночам, в моих снах, прабабушка являлась ко мне, то есть я видел не ее, а только голубые, почти совсем белые глаза, и мне было страшно. Мама сказала, что я чересчур впечатлителен, и напоила меня лекарством, чтобы избавить от кошмаров.
Моя тетя Леон, мамина сестра, родила ребенка. В день крестин устроили праздник. У тети Леон и дяди Поля квартира очень маленькая, и они попросили разрешения отпраздновать крестины в нашей. У нас тоже не слишком много места, но все же как-никак три комнаты. «Да, конечно, — согласилась мама, — но только расходы мы на себя не возьмем». И правильно — если уж квартира наша, то пусть хотя бы позаботятся об угощении, раз это их ребенок. Но папа все же купил для всех миндальное драже. Тетя Леон с младенцем явилась заранее, потому что ей, прежде чем отправиться в церковь, надо было подогреть ему бутылочку с молоком. Младенец ужасно противный и желтый, как старая свечка, но тетя Леон души в нем не чает и называет его «мой утеночек». Мама сказала, что ребенка надо кормить грудью, а тетя Леон оборвала ее: «Не лезь не в свое дело, я не хочу, чтобы у меня груди отвисли, как у тебя». Мама рассердилась, младенец заорал, и разразился очередной скандал. К счастью, их отвлек звонок в дверь. Пришли дедуля с бабулей и принесли бутылку анисовой водки.
В церкви младенец непрерывно ревел. Дедушка без конца щипал меня сзади и почему-то хихикал. Когда мы выходили, он сказал мне: «Ненавижу этих кюре, от них воняет». Я ответил ему, что это еще не причина, чтобы щипать меня, он расхохотался и никак не мог остановиться. Поскольку бабушка не пришла из-за своего ревматизма, им занялась бабуля. Чтобы дедушка перестал смеяться, она несколько раз со всего маху стукнула его по спине, да так сильно, что он в конце концов шлепнулся. Его подняли, он был злой-презлой, все смеялись, а у него шла из носу кровь. «Неплохое начало», — сказала мама.
Дома все набились в одну комнату, нас было восемь человек, а с крещеным младенцем — девять. Дедуся еще не появлялся, и все надеялись, что он забыл и вообще не придет — дедуся очень толстый и занимает много места. Но к аперитиву он подоспел, и было совершенно непонятно, куда его девать. Тетя Леон поставила коляску с младенцем в мою комнату, и стало чуть посвободнее. Дедушка и мамин дедуся во что бы то ни стало хотели смотреть телевизор — как раз начинались рекламные фильмы, а они эти передачи любят больше всего. Мне тоже очень нравятся всякие забавные штуки про то, чтобы все покупали сыр или стиральный порошок. Нам пришлось сбиться в один угол, было ужасно тесно, мне все время мешали чьи-то головы, а уж расслышать я и вовсе ничего не мог, потому что дядя Поль и папа схлестнулись из-за своих драндулетов — какой лучше, «рено» или «пежо», — а дедуся завел одну из своих морских историй, и никому не удавалось заткнуть ему рот, так что все говорили разом. Мама попыталась было помешать им допить анисовую, чтобы нам самим осталось немножко на потом, но бабуля все подливала и подливала в рюмки — ведь это была ее анисовая, и она прекрасно понимала, что унести с собой то, что останется, не сможет. И вообще, говорит папа, если бабуле что взбредет в голову — спорить с ней нет смысла. Бабуля — это вам не кто-нибудь. Я тоже выпил два стаканчика анисовой с водой и чувствовал себя превосходно. Я стал даже называть дедусю Моряком: «Передай мне соль, Моряк… Убери свой хлеб, Моряк…» Мама делала мне большие глаза, но дедуся был очень доволен, он сказал: «Ты тоже будешь моряком». И не переставая твердил это весь вечер. Мы все сидели за круглым столом и были в прекрасном настроении. Они пока еще не слишком ссорились, наверно потому, что выпили всю анисовую до дна, а от нее становится очень весело. Тетя Леон и мама приносили из кухни еду и накладывали старикам, особенно дедуле и дедусе, они такие обжоры, что готовы слопать все сами, не оставив ни крошки остальным. Дедушка вдруг неизвестно почему заплакал, мы только потом догадались: это он вспомнил, как бабуля сшибла его с ног, когда все выходили из церкви. Он твердил: «Всю жизнь меня пинают, это несправедливо». Тут у него опять пошла кровь из носу, пришлось его мыть и утешать. Дядя Поль начал рассказывать смешные анекдоты — похабные, как называет их мама. Она этого терпеть не может. А мне приятно было смотреть, как они смеются, даже дедушка снова зашелся страшным хохотом. Мама стала просить дядю Поля замолчать. «Да перестань же, здесь ребенок», — говорила она. Ребенок — это я.
Младенец в моей комнате настойчиво вопил. «Леон, пойди же покорми своего маленького христианина», — сказал дядя Поль. Но тетя после анисовой выпила еще довольно много вина, мешая белое и красное, а от этого бывает плохо. И она только повторяла: «Я сдохну, сдохну от этого крикуна, иди к нему сам». Тетя ничуть не шутила, и вид у нее был какой-то странный. Потом она улеглась на диван и заснула. Все почувствовали себя неловко. Младенец больше не плакал. И тут дядя Поль, обычно такой кроткий, ударил тетю по обеим
Тут младенец опять завопил. «Поди покачай своего маленького братца», — сказала мама. Мне совершенно не хотелось этого делать, но пришлось подчиниться. Когда младенец ревел, он становился еще отвратительнее. Он был все такой же желтый, и от него плохо пахло. Тут меня осенило. Я нацедил из бутылки, стоявшей в кухне, остатки анисовой и сунул ложку в разинутый рот. Сначала я испугался, что он задохнется, потому что я, наверное, лил слишком быстро. Перевернув младенца на бок, я стал хлопать его по спине — как бабуля дедушку, чтобы тот перестал смеяться. Дело пошло на лад. Младенец зачмокал губами, как будто сосал анисовую, и, похоже, она ему понравилась. А потом — раз — и уснул. Можно было и ему дать несколько пощечин, но это подействовало бы не больше, чем на тетю Леон. Я вернулся в столовую, и мама очень удивилась, что мне удалось так быстро успокоить ребенка. В столовой было тихо. По телевизору показывали вестерн. У дедули и дедуси плохо со зрением, и потому они придвинулись вплотную к экрану, так что остальным почти ничего не было видно. К счастью, дедушка и бабуля уснули на своих стульях и их задвинули в угол. Я протиснулся сбоку, и фигуры на экране вытянулись, но я все-таки слышал стук лошадиных копыт, свистки поезда и частую стрельбу. Фильм включили на середине, и было не очень понятно что к чему. Вдруг заиграла музыка, и я сообразил, что уже конец. Изогнувшись, я все-таки разглядел как следует последний кадр: ковбой и дама во весь экран целовались, а еще какой-то тип, на лошади, плакал и палил в небо из пистолета. Как только фильм кончился, мама встала: «Ну все, хватит, уже поздно, пора по домам — поднимайтесь». Они провозились еще с полчаса, пока одевались и собирали свое барахло. Дядя Поль разрывался между тетей Леон, которая никак не просыпалась, и младенцем, тоже спящим, — его надо было завернуть во множество одеял для перевозки. К счастью, дядя Поль приехал на грузовичке, в котором развозил товар, и, разместив свое семейство, втиснул туда еще и дедулю с бабулей — им было по пути. Дедуся разбушевался. Он тоже во что бы то ни стало хотел влезть в грузовичок, но там больше не было места, да и ехать ему совсем в другую сторону. Пришлось заказать для него такси, но оказалось, что он забыл кошелек и ему нечем платить. «Пусть себе топает пешком», — сказал папа. Мама была в ярости. Она дала дедусе десять франков. «Будь это твой дедушка, ты бы так не жмотничал», — сказала она папе. «Я запрещаю тебе говорить о моем дедушке, — завопил папа, — о моем бедном покойном дедушке». Мне показалось, что он сейчас заплачет. «Ну, ну, — вмешался дедуся, — не скандальте хоть в праздник, не так уж часто случаются дни, когда мы собираемся всем семейством». «И слава богу», — сказала мама.
Когда все разъехались, мама села на диванчик и мрачно оглядела гору грязной посуды, скатерть, испещренную пятнами, усыпанный крошками и мусором пол. Засунув руки в карманы, папа насвистывал и глядел в окно. Я быстро ушел в свою комнату, так как был уверен, что они сейчас опять поскандалят. После ухода гостей без этого никогда не обходится.
Я вырвал двойной листок из большой тетради по географии, достал фломастеры и сел рисовать. Когда я рисую, то больше ни о чем не думаю и словно бы переношусь куда-то далеко. Сначала я нарисовал прадедушкину могилу на кладбище в Фиглэр и на ней — горшочек с фиалками и венок из пластика. Рядом я поместил могилу прабабушки — наверняка ей будет приятнее лежать вот так, чем одиноко сидеть на кухне. Но поскольку она еще не умерла, то я нарисовал ее внутри могилы — как бы в прямоугольнике, — вышло очень похоже, особенно ее голубые, почти совсем белые глаза. Тогда я стал и дальше рисовать могилы, каждому — свою, нарисовал даже могилу бабуси, дедусиной жены, которую в никогда не видел. У покойников — прадедушки и бабуси лиц не было, только имена. Зато живых и рисовал внутри могилы с маленьким крестиком над головой или возле ног. Я был очень доволен, что так здорово придумал. Они не все вышли похожи, бабушка и дедуля у меня не очень хорошо получились, но в конце концов я написал их имена, так что спутать их с кем-нибудь было невозможно. Маму я нарисовал очень тщательно, в ее воскресном платье. Папу — не так хорошо, но все же его можно было узнать. Лучше всех получилась тетя Леон — точь-в-точь такая, как на диване, когда она уснула после вина и анисовой. Тут я обнаружил, что забыл младенца, и всунул его в маленькую могилку между тетей Леон и дядей Полем. Лицо у него было желтое как лимон, я даже рассмеялся. Между могилами я нарисовал множество цветов и деревьев. Ну просто загляденье. Поскольку все они лежали, на небе оставалось еще много места, и я нарисовал еще посреди страницы мальчика, который стоит над могилами, широко расставив ноги. Он одет, как ковбой: один пистолет в руке, другой — в кобуре на боку. Он тоже отлично получился. Над головой мальчика я вывел большую красную букву «Я», похожую на лучистое солнце. Я просидел над рисунком почти час и был очень горд своим произведением. Их громкий скандал мне нисколько не помешал.
В комнату тихонько вошла мама. «Чем это ты тут занимаешься?» Я взял рисунок за уголки и поднял его над головой, чтобы она могла получше рассмотреть и восхититься. Она стояла за моей спиной и ничего не говорила. Совсем ничего. Только дышала так, будто пробежала стометровку. Я должен был бы догадаться, что это не к добру. И вдруг я получил затрещину. «Негодный мальчишка, — кричала она, — негодный мальчишка!» Она вырвала у меня рисунок и, держа его в одной руке, другой стала колотить меня. Я так удивился, что даже не заплакал. Я защищался как мог, надеясь, что она скоро устанет. А главное, я боялся за рисунок. Мама продолжала кричать: «Негодный мальчишка!», — правда, все тише и тише, а потом начала всхлипывать. И вдруг она перестала меня бить, бросилась на кровать и заплакала, прижав руки к лицу. Я воспользовался этим, чтобы потихоньку вытащить у нее рисунок, и спрятал его в тетрадь по географии, а тетрадь — в ранец, так я был более или менее уверен, что она его не найдет. Потом вошел папа. Мы оба смотрели, как она плачет, и ничего не понимали. «Что ты еще натворил?» — спросил папа. «Да ничего, — ответил я, — она меня побила, сам не знаю, за что». И поскольку это была чистейшая правда, папа мне поверил.