Современная канадская повесть
Шрифт:
На консультацию пришло четверо. Я поду прием сухо и деловито, мечтая побыстрее всех выпроводить. Сегодня меня не трогают чужие страдания. Я поднимаюсь в квартиру. Бульканье поды в батареях заставляет еще острее ощутить тишину; дом полон запахов: из кухни тянет чем-то съестным вперемешку с парами эфира, вечно витающими над лестницей. Дальше, в глубине комнат, царит аромат Мадлен: ее пудра, духи. Вот так входишь в пустой дом и по одним только запахам представляешь себе привычки и занятия его обитателей. Картина может получиться довольно точной.
Я зажигаю настольную лампу в гостиной и пытаюсь читать медицинский журнал, но не понимаю ни слова, как будто там написано по-китайски. Снег на улице все идет. Языки метели лижут оконные стекла словно пламя. Вдруг я вспоминаю,
— Что это на тебя вдруг нашло?
Я заливаюсь краской при одной мысли, что окажусь перед Мадлен в смешном положении. Я убираю со стола коробочку с браслетом и кладу в карман. Подожду подходящего момента.
Прошло уже больше полутора часов с тех пор, как Мадлен вошла в кинотеатр. Она должна вернуться а минуты на минуту, если только… если только не продлит мою пытку, снова отправившись к Кури. Я тушу свет и жду. Не притвориться ли, что я сплю и ничего не помню? Тогда можно завязать разговор как ни в чем не бывало, будто спросонок. Я включаю радио, и джазовая мелодия, заглушая уличный шум, наполняет полумрак успокаивающими звуками, тягучими, словно тающая во рту карамель. За окнами свистит ветер, но от этого в доме только уютнее, как от потрескивания дров в печке.
Я без труда рисую себе отчужденное лицо жены. Мадлен представляется мне спящей; я вижу черты, безучастные к моей любви, тело, отгородившееся от меня на ночь: хозяйка покинула его и улетела куда-то прочь. А я все жду отклика от этого безжизненного тела, удивляюсь, что не узнаю его, и сержусь, что из него исчезла Мадлен и я ничего не сделал, чтобы остановить ее. Я был в ответе за ее душу, за ее счастье. Но она постоянно ускользала от меня между пальцев. В этом и состоит ужасная правда: Мадлен действительно ускользает от меня, и мне не за что уцепиться, чтобы ее удержать. Если бы она вдруг сегодня умерла, то я больше, чем от ее смерти, страдал бы оттого, что мало знал ее и мало любил. Впервые я ощущаю тяжкое бремя ответственности. Мысль о ее смерти сразу придаст всем моим словам и поступкам, пусть даже самым ничтожным, невероятную важность. Наверняка многие женщины уходят из жизни, унося с собой глубокую обиду на человека, которого любили. Смерть — самый эгоистичный из наших поступков. Мы не щадим живых. Какие чувства нашлись бы у нас друг для друга, если бы нам сказали, что завтра все будет кончено? Я предпочитаю об этом не думать и не пытаться представить себе взгляд Мадлен в ту минуту. Как легко было бы ей тогда вынести мне окончательный приговор! Я ее должник, и долг мой таков, что отступиться от него невозможно. Этот долг не предписан мне никаким законом, никакой религией. Исполнение его нельзя отсрочить. Он настолько же непреложен, как и необходимость жить. Уклоняться от него — такая же бессмыслица и нелепость, как пытаться лишить себя жизни. Я не получил Мадлен в собственность. Она лишь вручила мне на хранение частицу себя, а сама скрылась. Я бегу за ней вдогонку, чтобы вернуть то, что мне было доверено. Так мы и будем бежать, не настигая друг друга, если только она не остановится по собственной воле, и тогда уж покинет меня только в безупречной цельности — такой, какой я ее получил.
Оказывается, я успел постареть за три месяца! Вероятно, это и есть зрелость — внезапно ощутить свои цепи и принять их как должное, ибо, сколько ни пытайся закрывать на них глаза, они все равно никуда не исчезнут.
Джазовая мелодия заполняет дом, и я растекаюсь по комнатам вместе с ней. Мое одиночество распространяется вширь. С помощью музыки я касаюсь всех четырех стен. Когда Мадлен вернется, ей придется подождать, пока я сожмусь до размеров кресла. Это произойдет очень быстро, ибо моя жена не останавливается перед тем, чтобы потеснить другого.
Я с нетерпением посматриваю в окно, но не могу разглядеть ничего, кроме безликих, согнувшихся пополам фигур, борющихся с ветром. Мерцание уличного фонаря едва пробивается сквозь снежную завесу. Время от времени дверь у Кури отворяется, и в белизне метели этот прямоугольник света приобретает оттенок лунного сияния. Напротив, у доктора Лафлера, несколько окон еще освещено. В пятницу вечером он обычно играет в бридж с друзьями, всегда одними и теми же. Игра проходит в тишине. Лишь короткие отрывочные замечания изредка нарушают шелест карт. Старый врач молча улыбается, отмечая удачный ход. Потом они вместе пьют чай и расходятся до следующей пятницы.
Наконец я вижу Мадлен. Она идет утомленная, не обращая внимания ни на людей, ни на машины. Минует ресторан, даже не взглянув в ту сторону. Я слышу, как в замочной скважине поворачивается ключ. Она поднимается по лестнице, не зажигая света. Я выхожу ей навстречу. Поворачиваю выключатель. В волосах Мадлен сверкают снежинки. Она не успевает прогнать с лица выражение усталости. Я киваю ей; она кивает в ответ и проходит мимо. Я снова усаживаюсь в серое кресло. Вскоре Мадлен появляется, уже в пижаме, и садится на розовый диван, поджав под себя ноги. Она берет журнал и принимается листать его со скучающим видом. Я делаю то же самое, пока не замечаю, что она смотрит на меня. В ответ я улыбаюсь довольно глупой улыбкой. Видно, что она с трудом заставляет себя сохранять неприступность. Я встаю и иду к ней, очень быстро, не поднимая глаз, боясь, как бы выражение ее лица не остановило меня. Я сажусь рядом и обнимаю ее. Мадлен не противится. И вдруг резким движением утыкается мне в колени, как ребенок, который продолжает дуться, хотя ему самому это уже надоело. Я глажу ее, и она постепенно успокаивается; взор ее вскоре делается отсутствующим и устремляется в пустоту. Она останавливает мою руку, словно я своими ласками отвлекаю ее от какой-то прекрасной мечты.
Когда я вкладываю в ее ладонь коробочку, Мадлен как бы не сразу замечает это. Лицо ее остается бесстрастным. Но любовь к неожиданностям все-таки берет верх. И коробочка открывается. В глазах Мадлен отражается блеск камней. Ни слова не говоря, она поигрывает браслетом на свету, потом надевает его, вытягивает руку и церемонно целует меня, продолжая вертеть запястьем. И тут моя недавняя тревога, сострадание, гнев — все разом обращается в желание. Ее горячее тело встречает мои объятия спокойно, без малейшего трепета. Я расстегиваю пижаму. Взор Мадлен возвращается в пустоту. Звонит телефон: может быть, он звонил и раньше, но я не слышал. Я отпускаю Мадлен, и у меня возникает странное ощущение, что она предвидела этот звонок, ждала его. Уходя, я нижу, как она снова садится и берет журнал.
Звонят от моей сегодняшней сердечницы. У нее приступ удушья. Мне приходится сделать усилие, чтобы вспомнить ее лицо, хотя днем оно произвело на меня большое впечатление. Я отвечаю, что немедленно еду.
— Кто это звонил?
Звук ее голоса меня удивляет. Я внезапно сознаю, что до сих пор мы не обменялись ни единым словом.
— Вызывают к тяжелобольной. Нужно сейчас же ехать. Я вернусь самое большее через полчаса.
Взглядом я прошу ее дождаться меня. Она лишь кивает, как бы говоря: «Поезжай спокойно».
Меня слегка познабливает от сырости и холода непрогретой машины, а может быть, просто от возбуждения. На улице Грин колеса буксуют, и мне приходится держаться ближе к тротуару, где всегда есть кромка укатанного снега. Моя пациентка живет на узкой, крутой улочке, зажатой между двумя гигантскими терриконами. Дорога покрыта вязкой смесью снега и размокшей пыли. Проехать невозможно. Я оставляю машину и поднимаюсь пешком. Ходьбы не больше пяти минут, но навстречу несется неистовый ветер, продувающий улицу насквозь, — дышать можно, только спрятав лицо в воротник. По обе стороны от меня вершины терриконов сливаются с темным небом. На одном из них пыхтит маленький паровозик, время от времени закатываясь в кашле, словно больной, у которого любой из приступов может оказаться последним.