Современная норвежская новелла
Шрифт:
Она остановилась и там, в сумерках, громко сказала:
— Да, я сама выучилась плавать! А папа, наверно, сунул ложку в глотку машины!
Марианна вышла на дорогу, затем повернула к оранжерее: там в окнах совсем другой свет, такой же, как летом от солнца. Там живет садовник; рассказывают, будто он поет по ночам. Марианна идет на свет, пересекая поле. Говорят, садовник играет на скрипке, и его скрипка оплакивает ребенка — девочку, которая в Америке выпала из окна. Марианна идет на свет. Сейчас она — та самая девочка в Америке, которая выпала из окна. Они жалеют машину, потому что на ней вмятина. А у Марианны летом разве не было вмятины в горле?
Все же Марианна не совсем умерла. И сейчас она уже идет назад от оранжереи и сама оплакивает себя. И вслед ей из дома садовника несутся рыдания скрипки. Мертвая Марианна бредет домой, и ей очень холодно. Она так долго бродила во мгле, она озябла и голодна, и между домами совсем темно. Она хочет войти в свой дом. Но тише: кто-то идет. Это папа. Марианна стоит, скрытая мраком, и видит, как папа выходит из дома и — в свете уличного фонаря — оглядывает машину. Затем папа ныряет во мрак и, торопливо шагая, уходит. Включив карманный фонарик, он рассекает тьму тонким лучиком света.
Что-то случилось дома, пока Марианна была в Америке. Сверху спустилась мама: «Марианна… Ее нигде нет. Я думала, она легла спать, она же, кажется, сказала „спокойной ночи“? Поднимаюсь наверх потушить свет — а ее нет!..»
Мама позвонила одному, другому: нет, никто не видел ребенка. — «Господи, неужели она так поздно гуляет?»
Енсенам, новым соседям, мама тоже позвонила. Может, Марианна у Эвелины? «Нет, что вы, Эвелина давно уже спит, а что, Марианна пропала?» Папа подружился с Енсеном в трамвае. Енсен сбросил домашние туфли, переобулся, ушел от своего телевизора, от семьи да еще многих других поднял на ноги. Мама тоже хотела пойти поискать Марианну, но ведь надо кому-то остаться дома, у телефона — сейчас это самое главное. Мама застыла в раздумье, вне себя от страха: значит, все равно пришлось поднимать людей, патрулировать ночью. Слово это пугает ее, и все же она не подпускает ужас к самому сердцу. Марианна не из тех, кто может заблудиться, растеряться, тут что-то не так. Она вдруг ловит себя на том, что сегодня однажды уже произнесла ту же фразу: «Тут что-то не так». Она снова глядит в окно: вдали мечется лучик карманного фонаря, в той стороне, где живет садовник, который будто бы играет по ночам на скрипке. Но там ее искать не надо. Она много раз ходила к тому дому с другими детьми, но одна, в потемках, она не пойдет. Страх то захлестывает маму, то отступает: она то бежит к телефону, то снова отходит от него, собирает со стола посуду и несет ее в кухню, окна которой смотрят в другую сторону, не в ту, где улица.
И тут она это услышала. Услышала сквозь все пространство дома: звук удара, скрежет металла. На миг она замерла с полотенцем в руках, потом метнулась через гостиную к окну. Никого. В резком отблеске лампы у входа она увидела рану на крыле машины… но только, боже праведный!.. почему на переднем? Ведь она же была на заднем, а теперь, выходит, вмятина на обоих крыльях? В совершенном оцепенении она стояла и думала: «Я же знала: тут что-то не так».
Вдруг она поняла. Заподозрила? Нет, поняла. Не может быть. Но она знала: это так. Она прошла мимо телефона, спокойно покинув пост. По телефону вестей не будет. Войдя в круг света от лампы у входа, спокойно позвала:
— Марианна!
И так
— Марианна! Чур не игра!
Ответа не было. Но мать знала, странным образом знала все, и знание оттесняло страх. Она прошла прямо к гаражу и приоткрыла дверь: в щель упал бледный луч света.
Марианна притаилась, как мышь. Нет, она не мышь, она не станет пищать. Она притаилась, как ежик, свернулась, как ежик, от страха выпустив иголки, выгнула спинку и чувствует, как иголки торчат во все стороны. Никто не увидит ее, да никто и не может увидеть ее, ведь она свернулась, как ежик, и никто не может заглянуть ей в глаза: она так сильно зажмурилась — будто красные искры посыпались.
— Марианна, я же вижу тебя.
Гараж забит всяким хламом, ящиками, коробками, инструментом. Марианна сидит в самом дальнем углу. Ее рука, правая рука, сжимает какой-то темный предмет. Мама не видит ее. Может, она учуяла ее нюхом? Мама слегка дотрагивается до ежика. Темный предмет надает на пол. Долото. Мама дотронулась до своего ежика, и долото упало на пол. Удар металла о цемент, потом — тихо. Вдали, над полями, пляшут огоньки карманных фонарей. Голоса прорезают ночь — в них звенит надежда. Но в гараже, после того как долото стукнулось об пол, — ни звука.
— Иди же сюда, Марианна. Мама все знает.
Мама все знает. Что знает она? Марианна сжалась еще больше, свернулась клубком, шариком. Никто теперь не может ее видеть, она уже не ежик, а шарик, жесткое ядрышко в скорлупе. Но внутри, под скорлупой, Марианна думает. Мама… что она знает?
— Про вмятину. Про то, как ты лежала в жару. И про папу.
Какая-то сила распирает ядрышко изнутри. Скорлупа вот-вот лопнет. Но нет, ядрышко только еще меньше стало и жестче. Что может знать мама?
— Про лето.
Про лето? Как? Не может она это знать!
— Маме ведь тоже когда-то было шесть лет.
Нет! Ничего мама не знает. Никто ничего не знает. И никто не видит меня. Тогда, летом, никто меня не видел…
Папин голос с улицы:
— Ма-ри-ан-на!
Голос Енсена. И тут же опять папин голос:
— Подумаешь, какая-то вмятина!..
Ядрышко. Марианна уже не ядрышко. Марианна уже не ежик. Мама шепчет в дверь гаража.
— Это все из-за того лета…
Нет больше ежика. Марианна — мышка. Мамин мышонок.
— П-и-и-и-и!.. — пискнула Марианна.
ФИНН БЬЁРНСЕТ
Обломки
Перевод Л. Горлиной
Когда я поставил сломанный трехколесный велосипед возле мусорного бачка, я подумал: господи, наконец-то я свободен!
Вверх по лестнице я, кажется, бежал. И мне было наплевать, что все жильцы слышат, как я топаю по ступеням. Наоборот, даже приятно. Как бальзам.
Когда я вернулся в квартиру, свет в гостиной был уже погашен. Дверь в спальню была приоткрыта, и клинообразная полоска света указывала туда дорогу. Приближалось утро, прошло четыре часа с тех пор, как я встретил ее.
Она стояла на железнодорожном мосту под фонарем, льющим синеватый неоновый свет. Глаза ее приковались ко мне, как только я вынырнул из тумана. Была полночь, и я шел медленно. У меня было много времени. Я привык, что у меня всегда много времени. Когда идешь медленно, не видно, что ты идешь не так, как все.