Современная японская новелла 1945–1978
Шрифт:
— Так и не нашел… — хрипло произнес он, снял ботинки, пошатываясь, прошел на кухню, резким движением зачерпнул воды из кадушки и стал жадно пить. Такая резкость была несвойственна отцу.
Я сразу понял, что случилось непоправимое, и почувствовал, как во мне волной поднимается гнев.
— Не могли они погибнуть! Куда-нибудь убежали! Спрятались!
Отец, стоявший ко мне спиной, вдруг ухватился обеими руками за раковину, выплюнул воду и прерывисто задышал.
— Прилягте, учитель, вам надо отдохнуть, — сказал Лю Мёнчже.
— Да, да.
Он взглянул на нас красными, воспаленными глазами, пошел в комнату и лег.
— Как это случилось,
— Я искал, искал, все обошел, но тщетно.
Говорил отец с трудом. Видимо, не только глаза, но и горло его было изъедено дымом.
— Кадзуо! — Отец немного приподнялся, закрыл глаза. — Дай, пожалуйста, чаю.
На лице его было страдание, он держался за живот. Я взял чашку матери, налил чаю из морской капусты, который отец так любил, и подал ему. Отец отпил глоток, с благоговением держа чашку в руках. Я молча ждал, когда отец заговорит.
— Все сгорело. Укрыться было негде. Столько народу погибло. Канал в окрестностях прямо завален трупами. Даже не разберешь, где мужчины, где женщины. Кошмар какой-то!
Отец говорил, стараясь подавить в себе волнение, тяжело вздыхая.
— Нельзя было их отпускать, — голос его дрогнул от слез.
Я не в силах был слово вымолвить. Они погибли! Погибли! Нет! Они живы! Спаслись! Эти мысли, словно обгоняя друг друга, терзали мне душу.
— Пусть война, самая жестокая, на ведь нельзя допустить, чтобы люди вот так погибали. Нельзя, нельзя! — горестно воскликнул отец и в изнеможении лег.
Я не плакал. Мне почему-то даже не было грустно. Я вышел из дому и долго смотрел в окутавшую переулок непроглядную тьму.
На следующее утро отец написал объявление с просьбой сообщить, если кто-нибудь знает о судьбе семьи дяди из Сиракана, а также матери и сестры, и ушел. Вернулся он под вечер, совершенно измученный.
Тянулись длинной чередой дни, пустые, тоскливые. И вот однажды глубокой ночью сгорел и наш дом. В него попало несколько зажигательных бомб. Мы едва спаслись. О том, чтобы взять какие-то вещи, не могло быть и речи. Лю Мёнчже почему-то замешкался, — он спал на втором этаже, лестница уже полыхала, и ему пришлось прыгать с крыши на каменную ограду и уже с ограды спуститься на землю. Все трое мы побежали в храм Китидзёдзи. Я смотрел, как пожирает пламя наш дом, в котором прожил всю жизнь. Вмиг от него ничего не осталось, одни столбы.
Настало утро, холодное утро. Спасшиеся в храме люди стали постепенно возвращаться к своим пепелищам, чтобы хоть немного согреться.
— Ну-ну, вот и очистились!
— Все сгорело! Дотла!
Вместо приветствия все обменивались этими полными отчаяния словами.
— Учитель, что вы намерены теперь делать? — спросил Лю Мёнчже, с трудом волоча больную ногу. Он, видно, ушиб ее, когда прыгал с ограды. Отец лишь хмыкнул в ответ, глядя куда-то в пространство.
— Кадзуо-сан, вот возьми! — Лю Мёнчже протянул мне что-то, завернутое в пестрый платок. Этот платок я сразу узнал. Сверток оказался легким. В нем был деревянный ящичек с праздничными куклами. Теперь я понял, почему Лю Мёнчже замешкался, когда начался пожар. Я опустился на колени, с бьющимся сердцем развернул платок, раскрыл ящичек и увидел кукол — императора с императрицей в парадных одеждах, сверкавших в лучах утреннего солнца…
Шел мелкий снег, с шорохом ложился на крышу, и этот шорох легким отзвуком отдавался в моей обретшей покой душе. Как-то сейчас живет Лю Мёнчже, думал я. Вернулся ли он в Корею? Если вернулся, то куда — на север или на юг? Сражался ли во время корейской войны? Да и, наконец, жив ли он? Мысли о нем не покидали меня.
Жена принесла мне чай, сказала:
— Смотри, простудишься! — Она закрыла распахнутые настежь двери на веранду, села рядом. — Попей чайку.
Исполненный чувства благодарности, я принялся медленно, с наслаждением пить чай, грея о чашку руки.
— Ты всегда так аппетитно пьешь чай. Правда, — сказала жена. Потом заглянула мне в глаза и, немного помолчав, тихо спросила: — Твоей сестре было бы сейчас сорок, да?
— …
Сорок! Матери в то время было меньше. Сердце сжалось от боли. Я живо вспомнил сестру такой, какой видел ее в последний раз, когда она махала мне рукой, тоненькой и длинной. Вспомнил, как, прощаясь с матерью, смотрел на ее нежное белое лицо и думал: «Какая она красивая».
За четверть века куклы утратили былой блеск, но смотрели на меня своим неподвижным взглядом, напоминая о тех, кто погиб в ту мрачную зиму.
Нет уже и отца, который без волнения не мог смотреть на старые куклы.
1971
ХИРОСИ САКАГАМИ
СТО ДНЕЙ ПОСЛЕ ПОХОРОН
Перевод В. Скальника
Как-то, — это было в начале июля, а дожди все шли и шли и никак не кончались, — я получил в подарок судака. Со мной тогда происходило что-то странное, Я и сам до конца не понимал, что, но судак этот был и не к месту, и не ко времени.
Судака мне подарил один молодой человек из приморского городка N. Звали его Аки. Он был наполовину рыбак, наполовину рабочий. То есть я хочу сказать, что он, как и все его толковые сверстники в тех местах, начав работать на строившемся там небольшом, но весьма приличном заводике, не оставил и рыболовства.
Судак был очень хорош. Белая, хищного вида, рыбина сантиметров на семьдесят. Когда я привез его домой, жена даже удивилась: «Ну и великан!» — и побежала в рыбную лавку, чтобы его успели разделать до закрытия. Увы, тонкие сырые ломтики свежайшей рыбы припахивали нефтью. Не думаю, впрочем, что этот запах был связан с судоходством в Токийском заливе, потому что городок N. находился довольно далеко от залива. Мне было обидно за Аки: старался, ловил, и на тебе… С другой стороны, мы давно уже не ели судака и были рады полакомиться.
Но вот запаха нефти я с тех пор забыть не могу. Возможно, оттого, что он вызывает у меня ассоциации с чем-то другим, тоже имеющим дурной привкус. Так мне сейчас кажется.
В этом приморском городке у моего друга М. был дом. Семья его обосновалась в N. еще во время эвакуации. Я несколько раз ездил к ним летом на море.
N. тихий городок. Вырос он постепенно из поселка в дни войны. Помню, как в первый приезд меня удивила привокзальная площадь. Стоят в ряд лавчонки с наструганным льдом[44] (его еще продавали тогда), с дешевыми сластями под пыльными стеклами — точь-в-точь как в деревне. Все вокруг настолько маленькое, тесное, что подъезжающие автобусы возвышаются над домами, а когда они разворачиваются, то пешеходы не знают, куда деваться.