Современники. Портреты и этюды
Шрифт:
Зная, что я пишу о Некрасове книгу, он по пути домой, — а мы все чаще стали уходить с заседаний вдвоем, — нередко заводил разговор о поэте, и я хорошо помню то место на Невском, где среди непроходимых сугробов, под сильной метелью, во мгле, он заговорил о «Коробейниках», как об одном из самых магических произведений поэзии, в котором он всегда чувствует буйную вьюгу, разыгравшуюся на русских просторах.
Ой, полна, полна коробушка,—проговорил он влюбленно, и я впервые ощутил всеми нервами, какая у Блока с Некрасовым кровная (не только литературная) связь и какие для него родные стихии: русская вьюга и — поэзия Некрасова.
В ту незабвенную зиму весь Питер был завален снегами,
Когда в одном из юмористических стихов того времени он говорил о себе и о девушке, которую он встретил на улице: «Скользили мы путем трамвайным», это вовсе не значило, что оба они ехали в трамвае, как может подумать современный читатель. Это значило, что они шли по пешеходной тропе, проложенной в снегах вдоль рельсов трамвая.
И теперь стоит мне услышать или прочитать «Коробейников», мне тотчас же привидится Блок на этой пешеходной тропе под разгулявшейся вьюгой, окруженный сугробами той многоснежной зимы, которая — как ощутил я тогда — так чудесно гармонировала со всем его поэтическим обликом.
Здесь мои воспоминания о нем становятся клочковаты и мелки. Но едва ли существует такая деталь, которая могла бы показаться ничтожной, когда дело идет о таком человеке, как Блок. Поэтому я считаю себя обязанным записать на дальнейших страницах всякие — даже микроскопически малые «памятки» о наших тогдашних разговорах и встречах.
Раньше всего я должен с благодарностью вспомнить о его неутомимом сотрудничестве в моем рукописном альманахе «Чукоккала». Я счастлив, что у меня осталось от него такое наследство: стихотворные экспромты, послания, отрывки из дневника и даже шуточные протоколы заседаний.
Началось его сотрудничество так: Д. С. Левин, хозяйственник, работавший у нас во «Всемирной», очень милый молодой человек, каким-то чудом добывавший для нас, «всемирных литераторов», дрова, однажды обратился к Александру Александровичу с просьбой вписать в его альбом какой-нибудь стихотворный экспромт. Блок тотчас же исполнил его просьбу. С такой же просьбой Левин обратился к Гумилеву. Гумилев тоже написал ему несколько строк. Очередь дошла до меня, и я, разыгрывая из себя моралиста, обратился к поэтам в «Чукоккале» с шутливым посланием, исполненным наигранного гражданского пафоса:
За жалкие корявые поленья, За глупые сосновые дрова Вы отдали восторги вдохновенья И вещие бессмертные слова. Ты ль это, Блок? Стыдись! Уже не роза, Не Соловьиный сад, А скудные дары из Совнархоза Тебя манят. Поверят ли влюбленные потомки, Что наш магический, наш светозарный Блок Мог променять объятья Незнакомки На дровяной паек. А ты, мой Гумилев! Наследник Лаперуза, Куда, куда мечтою ты влеком? Не Суза знойная, не буйная Нефуза,— Заплеванная дверь Петросоюза Тебя манит: не рай, но Райлеском! И барышня из Домотопа Тебе дороже Эфиопа!Гумилев немедленно — тут же на заседании — написал мне стихотворный ответ:
Чуковский, ты не прав, обрушась на поленья, Обломки божества — дрова. Когда-то деревам — близки им вдохновенья Тепла и пламени слова.и т. д.
А Блок отозвался через несколько дней. Его стихи представляют собою ответ на мои ламентации по поводу мнимой измены «Незнакомке» и «Соловьиному саду». Уже в первой строке своего стихотворения он самым причудливым образом подменяет романтическую розу, упомянутую в моем обращении к нему, другой Розой, чрезвычайно реальной: Розой Васильевной, тучной торговкой, постоянно сидевшей на мраморной лестнице нашей «Всемирной» с папиросами и хлебными лепешками, которые она продавала нам по безбожной цене. Это была пожилая молчаливая женщина, и кто мог в те времена предсказать, что ей будет обеспечена долгая жизнь в поэтическом наследии Блока?
Стихотворение начинается так:
Нет, клянусь, довольно Роза Истощала кошелек! Верь, безумный, он — не проза, Свыше данный нам паек! Без него теперь и Поза Прострелил бы свой висок. Вялой прозой стала роза, Соловьиный сад поблек. Пропитанию угроза — Уж железных нет дорог. Даже (вследствие мороза?) Прекращен трамвайный ток. Ввоза, вывоза, подвоза — Ни на юг, ни на восток, В свалку всякого навоза Превратился городок…и т. д.
В стихотворении перечисляются те тяготы тогдашнего многотрудного быта, которые в настоящее время стали уже древней историей. Отдавая мне эти стихи для «Чукоккалы», Блок сказал, что он сочинил их по пути из «Всемирной», но, когда стал записывать их, многое успел позабыть и теперь уже не может припомнить.
Заканчивалось стихотворение бодрыми, мажорными строчками, в которых Блок весело отметал от себя мою шутливую апелляцию к потомкам:
А далекие потомки И за то похвалят нас, Что не хрупки мы, не ломки, Здравствуем и посейчас. (Да-с!) Иль стихи мои не громки? Или плохо рвет постромки Романтический Пегас, Запряженный в тарантас?Стихи чеканные, крепкие, звонкие. Самое совершенство их формы говорило, казалось бы, о душевном здоровье Блока, о том, что он и вправду «не хрупок и не ломок».
Еще больше радости доставило мне другое блоковское стихотворение, написанное для той же «Чукоккалы». Оно вызвано моей нерадивостью. Однажды нашей коллегией было поручено мне написать (для редактируемого Блоком Собрания сочинений Гейне) статью «Гейне в Англии». За недосугом я не исполнил своего обещания. Блок напоминал раза два, но я хворал и был завален другими работами. Тогда он прибег к последнему средству — к стихам. Эти стихи — вернее, небольшая театральная пьеска — представляют собой единственный поэтический памятник нашей «Всемирной». Пьеска озаглавлена «Сцена из исторической картины „Всемирная литература“», и в ней изображается то заседание, на котором было предложено мне написать эту злополучную статейку о Гейне. В начале пьески я на все уговоры отвечаю отказом, причем Блок с удивительной точностью (нисколько не утрируя) перечисляет те до смешного разнообразные темы, над которыми мне, как и многим из нас, приходилось в ту пору работать: