Современный египетский рассказ
Шрифт:
Но около полудня секретарь доложил, что пришли родственники Фахми, отец и дядя, и хотят видеть его. В своей жизни он знал только одного Фахми. Это был первый и, возможно, последний из знакомых ему людей, которого аль-Хадиди признавал умнее себя. Еще в школе, когда Фахми вставал, чтобы ответить на вопрос, на который никто в классе не мог ответить, аль-Хадиди всем корпусом поворачивался к нему и пристально смотрел в его бледное, костлявое и в то же время обаятельное лицо, выражавшее ум и незаурядные внутренние качества. Он прислушивался к каждому слову. Ему нравилась даже манера Фахми произносить слова. Причем слова эти были поразительно точны, каждое слово выражало мысль с такой четкостью, какая другим ученикам и не снилась. А Фахми находил их легко и без малейших усилий там, в классе с облупленными стенами,
20
Такия — круглая плоская шапочка.
Он приказал их впустить.
Вошли трое, или нет, четверо, все, как один, маленького роста. Четвертый почему-то скорчился в три погибели. Аль-Хадиди внимательно разглядывал их. Черты Фахми неизгладимо запечатлелись в его памяти. Он все смотрел, пытаясь угадать, кто же отец Фахми или его дядя. Но лица были ему незнакомы и даже не напоминали никого из жителей Зинина.
— Где же Фахми?
В смущении все наперебой стали отвечать, указывая при этом на четвертого, скорченного человека.
— Вот…
— Вот же он, Хадиди-бей.
— Так это ты?
— Да, бей, это он…
Человек поднял голову и взглянул на аль-Хадиди, но не выпрямил согнутую спину. Аль-Хадиди долго всматривался в него, словно хотел отыскать иголку в стоге сена: он пытался уловить в нем хоть какое-то подобие друга детства, который некогда был ему столь дорог.
— Ты Фахми?
— Да… это он, эфенди.
Лицо у него было, как у мумии, которую только что извлекли из гробницы или же, наоборот, собираются туда положить. Застывшее выражение боли придавало чертам неподвижность.
— Ты Фахми-козокрад?
— Он самый, бей… Вы с ним вместе учились в школе… Только ваша милость изволили запамятовать.
Возможно ли это? Аккуратный, чистенький мальчик с лицом, отмеченным печатью одаренности, с глазами, в которых светились ум, проницательность и редкостная способность все схватывать на лету, и этот человек, который выглядит дряхлым стариком, лицо землистое, глаза потухли… Узкие, как щелки, они мерцали, словно фитилек лампы, в которой кончается керосин.
Аль-Хадиди был оглушен. Его никогда не покидала уверенность, что рано или поздно ему суждено встретиться с Фахми, и мысленно он готовил себя к этой знаменательной встрече. Он испытывал перед Фахми некоторую робость, но во многом это объяснялось его убеждением в том, что Фахми навсегда останется выше и его, и всех остальных. Если уж мальчишкой он был первым, то будет первым и юношей и мужчиной. Но ему никогда не приходило в голову, что встреча произойдет при подобных обстоятельствах и мальчик, сохранившийся в его памяти, превратится в этого жалкого человека. Думая о встрече с Фахми, он готовился многое ему сказать. Он хотел сказать, что если он стал профессором, доктором аль-Хадиди, известнейшим на Востоке знатоком органической химии, председателем правления крупной фирмы, что если его не раз выдвигали в министры и избрали членом десятков научных комитетов и организаций на Востоке и на Западе, то в этом немалая заслуга Фахми. Образ его более тридцати лет подогревал честолюбие аль-Хадиди, побуждал его идти напролом, чтобы хоть раз превзойти талантливого мальчика, чьи черты хранились в его памяти, словно нетленный лик святого. И вот она, эта встреча. Вот — этот святой.
— Ты Фахми-козокрад?
— Да, бей…
— А помнишь козу?
— Какую козу, бей?
Эту козу Фахми украл, чтобы купить для Хусейна Абу Махмуда, отца шепелявого Мансура, лекарство за пятьдесят пиастров, которое, как говорили, одно могло спасти ему жизнь. Ведь Фахми, кроме всего прочего, обладал благородством души. Он, не задумываясь, готов был идти пешком в соседний город, или не спать всю ночь напролет, или работать целый день в поле, если знал, что кто-то в этом нуждается. Все были страшно поражены, когда он украл козу. И хотя потом, когда выяснилось, в чем дело, его простили, все равно прозвище осталось, заменив постепенно его настоящее имя.
— Рад вас видеть… Чем могу служить?
Ясно, что они, как и сотни других, надеялись, что он, используя свое влияние и престиж, сотворит чудо. Фахми, разумеется, болен, и они хотят положить его в больницу.
Он пытался заговорить с самим Фахми, расспросить его о болезни, но тот сидел, скорчившись, не поднимая головы, и, казалось, не слышал ни единого слова. Его отец и дядя неловко просили извинения, объясняли, что с ним это уже давно, что он, бывает, целыми днями молчит, как немой. Но он не свихнулся, болезнь у него не душевная, она в мочевом пузыре. Из их слов аль-Хадиди понял, что это, вероятно, бильгарциоз, перешедший в рак мочевого пузыря. Они обошли всех докторов и все лечебницы в округе, обращались к цирюльникам, к бедуинам, которые лечат прижиганием и иглоукалыванием. Наконец в главной больнице провинции им сказали, что операцию делать бесполезно и лечить нужно рентгеном в Каире… И вот, сказали они, мы пришли к тебе, бей, да хранит Аллах твоих деток, и пошлет он тебе здоровья.
Он уже решил про себя, что постарается помочь Фахми и без этой мольбы. Ведь он в бесконечном долгу перед этим скорченным человеком в поношенной одежде. Теперь настала пора расплаты.
Первым делом следовало отвязаться от «свиты», сопровождающей Фахми, и отвезти его домой переночевать, а утром, с помощью одного из друзей, врача-рентгенолога, устроить в больницу. Но препроводить его домой надо так, чтобы в этом не было для Фахми ничего унизительного и вместе с тем чтобы ни бавваб, ни соседи не приняли его за брата или родственника аль-Хадиди. Предстояло еще сломить сопротивление Афат, его жены, которая наверняка не пожелает приютить в своем доме такого человека, даже на одну ночь, даже с условием, что спать он будет на кухне или в каморке для прислуги.
Все произошло, как того хотел аль-Хадиди, если не считать мелочи — сопротивление жены не удалось сломить до конца. Но все же она впустила Фахми в дом и даже велела прислуге устроить и накормить его. Чтобы увести жену из дома, аль-Хадиди предложил ей пойти в театр. Вернулись они около полуночи, и в квартире все было спокойно, свет на кухне не горел. Через полчаса Афат уже спала сладким сном, а аль-Хадиди тихо лежал с закрытыми глазами: ему не давала уснуть мысль о заседании правления, которое пришлось отложить из-за Фахми. Медленно он рисовал себе бурную сцену, которую заранее подготовил, чтобы обезоружить генерального директора и либо выставить его дураком и невеждой всем на посмешище, либо принудить подать в отставку.
Тут-то и раздался тот первый крик.
За ним последовал второй, третий.
Обстановка накалилась до предела. Не совершил ли он, сам того не ведая, роковую ошибку? Он хотел приютить нечто неодушевленное, дорогую сердцу реликвию, а утром отправить ее на ремонт, но реликвия оказалась бомбой, которая вот-вот взорвется и разнесет на куски весь дом.
Он босиком побежал на кухню. Там по-прежнему было темно, но уже с порога ему ударил в нос резкий, удушливый, кислый запах. Он протянул было руку, чтобы включить свет, но застыл на месте, не притронувшись к выключателю: в тесной кухне раздался громкий стон, пронзивший все его существо десятками острых, отравленных игл. Это не был крик боли, это вообще не был звук, это было нечто осязаемое, материальное, исходящее из глубин распадающейся плоти, невыносимое для слуха.
В ужасе он включил свет. Он не сразу увидел Фахми. Простыни, которые ему постелили, были смяты и изорваны, в кухне все было перевернуто вверх дном, повсюду валялись солома и перья от растерзанных веников и метелок. Пол, дверца холодильника, белые столики были заляпаны пятнами крови, выпачканы желтоватыми подтеками. На кухне стояло зловоние, здесь словно происходила кровавая битва между безоружным человеком и могучим незримым врагом. В душераздирающих криках звучал ужас человека перед этим таинственным врагом, который наносит ему сокрушительные удары.