Современный румынский детектив
Шрифт:
— Перезвонил?
— Не знаю, связался он с Даном или нет. При мне, во всяком случае, он позвонил еще раз, сразу после отъезда Дана. Я сказала, что он на море, но где точно — не знаю. Возможно, он его сам нашел. — Кто это был?
— Наверное, кто-то из знакомых, он не назвался. — Так. Дальше. — По — моему, я все сказала.
— Мне хотелось бы знать, что было после того, как он от вас уехал пятнадцать лет назад. Признаки жизни он подавал?
— Несколько месяцев мы ничего о нем не слышали. Потом вдруг заявился как снег на голову. Позвал нас сюда, в гостиную, меня и маму,
— Как он объяснил, где достал деньги?
— Целую неделю отмалчивался. Наконец однажды вечером пришел из мастерской — у него в то время была мастерская где-то в городе — и принес такую большую картину, упакованную в газеты. Распаковал — и в крик, видно, опять принял для храбрости: "Вот до чего я по вашей милости докатился!"Картина была — какими на базаре торгуют: кошмарная цыганка с голой грудью. Он немножко отошел и рассказал, что малюет эти картины в день по десятку и продает в селах под Бухарестом по триста леев за штуку. Мне, честно сказать, было его жалко, но и в нищете жить сколько можно?
Кажется, я взволнован. Я представляю себе этого беспомощного великана, этот редкий талант, который со скрежетом зубовным рисует голомясых баб. Может, базарная живопись и была той глупостью, о которой он говорил Паулу Чернеску? Очень вероятно, хотя это не объясняет последующих приступов страха.
— И долго это продолжалось?
— Что именно?
— Базарное художество.
— Не слишком, еще месяца два — три. Потом ему удалось устроить собственную выставку, она имела успех, у него стали покупать картины, потом он получил приглашение на бьеннале в Венецию, мы и оглянуться не успели, а он уже, что называется, знаменитость. Пить завязал. Отношения между нами нормализовались, но, я думаю, он нам так и не простил своего падения. Денег давал много, мы поправили свои дела, я смогла бросить работу, но он с нами почти не разговаривал. С утра запирался в мастерской — он за это время оборудовал себе мастерскую здесь, на втором этаже, — и выходил только поздно ночью, когда мы уже спали. А то уезжал — летом на море, осенью в Бэрэган, зимой в Кумпэтул, иной раз за границу — и нам хоть бы открытку когда прислал! Как будто мы ему не родные.
По — человечески его можно понять, думаю я.
— А что вы теперь будете делать? На что будете жить?
— У нас есть кое — какие сбережения. Не Дан, конечно, откладывал, он на такое был неспособен. Мы с мамой. И потом, мы теперь владелицы картин.
Ах да, я забыл про картины. Представляю себе, как эта женщина будет распродавать в розницу память о покойном, азартно торгуясь из-за каждого эскизика, доводя до отчаяния хранителей музеев и частных коллекционеров. Нет, мне нечего беспокоиться о будущем семьи Дана Сократе.
— Кстати о картинах, — говорю я, поднимаясь. — Можно вас попросить проводить меня на несколько минут в мастерскую?
— Это совершенно бесполезно. Там пусто. Я гляжу на нее вопросительно.
— Сегодня приходили из Союза и забрали все подчистую, до последнего листочка. Для персональной выставки. Я заставила их сделать полную
— Да, очень жаль.
— Почему же? Выставка дает шанс получить хорошую цену,
— Я имею в виду свои проблемы… В таком случае вы не могли бы показать мне его комнату?
— Это пожалуйста.
Она открывает передо мной дверь направо. Зажигается свет, и у меня темнеет в глазах. Прямо передо мной сверкает на стене портрет Адрианы в белых одеждах на фоне желтых дюн. В манере картины и резкость, и флер таинственности, невыносимый, ранящий меня. Родное лицо, которое снится мне каждую ночь, сейчас пронзает неожиданностью, что-то жестокое и женственное одновременно, нежность и коварство соединены в его чертах, и я моментально понимаю, что это и есть Адриана. Я и сам всегда знал, что она такая. Я не разбираюсь в живописи, но даже мне ясно: картина незаурядная.
Атена Пашкану, заметив мое внимание к портрету, считает нужым объяснить:
— Это та самая актриса. В Варне рисовал, прошлый год. Те, из Союза, сюда не заходили.
Почти болезненным усилием мне удается наконец оторвать взгляд от портрета и осмотреться. Это настоящая келья. Железная кровать, скромная полка с книгами, ночной столик и старым комод — вот и вся обстановка. На полу у двери черный чемодан.
— Там вещи, которые он брал на море, — говорит Атена
Пашкану. — Актриса прислала. Позвонила, извинилась, что не сами привезет. Ей, дескать, тяжело будет войти сюда. Еще бы!
Я открываю чемодан. Обычный дорожный набор вещей.
В кармане на крышке — бумаги: членский билет Союза художников, несколько визитных карточек, сберкнижка. В комоде нахожу шкатулку с письмами. Обещаю хозяйке вернуть все на следующий день и укладываю бумаги в портфель. Больше ком— ната ничего не может мне дать. Даже книги: несколько работ по искусству, несколько альбомов с репродукциями. Чья-то жизнь.
Мы возвращаемся в гостиную, и минут десять я трачу на осмотр библиотеки. То же ощущение бесполезности занятия.
Подбор книг хороший, много томиков стихов, некоторые — с банальными или наивно — восторженными посвящениями ("Великому художнику Дану Сократе, дружбу с которым я счел бы за честь" — и в таком же духе), но ничего пригодного для меня. Ни листочка, заложенного между страниц, ни записочки… Неловким движением вытаскиваю толстый роман в матерчатом переплете, и он, выскользнув у меня из рук, с глухим стуком падает на пол, В смущении нагибаюсь, и тут из-за левой двери раздается дребезжащий старческий голос:
— Атена, у нас кто-то есть?
— Никого нет, мама, лежи спокойно! — жестко кричит Атена Пашкану.
Но уже поздно, Дверь медленно отворяется, и на пороге встает, в ночной рубашке до полу, мать Атены и Дана, лет восьмидесяти, маленькая, ссохшаяся, желтая, с ввалившимися глазами. Я спешу ей навстречу, в то время как дочь недовольно ворчит:
— Я же тебе сказала, мама, не вставай с постели!
— Прошу простить за беспокойство, — говорю я. — Я по поводу вашего сына. Примите мои самые искренние соболезнования. Это был большой художник, и мы разделяем с вами боль утраты.