Совсем другое время (сборник)
Шрифт:
– Неудовлетворенность – обычное чувство. Особенно в конце работы.
Никольский сказал это несколько вяло, и Соловьев подумал, что среди таблеток было снотворное.
– Я имел в виду другое. Неудовлетворенность… жизнью генерала. Может быть, жизнью вообще. Ладно, это такие материи…
– Нет, продолжайте.
Руки профессора на одеяле сложились в замок.
– Ну представьте: существует себе генерал. Умница. Герой. Живая легенда. Потом – как короткое замыкание в судьбе. После яркого света – мрак. Нищенская советская пенсия. Коммунальный туалет. Как-то даже глупо.
– Почему?
Соловьев пожал плечами.
– Странная мысль: может быть, для него было бы лучше оказаться расстрелянным?
Снова вошла сестра – на этот раз со шприцем на подносе.
– Поворачивайтесь.
Профессор
– Расслабьтесь. Я вам говорю: не зажимайте ягодицы.
Никольский зашелся в кашле. На подносе что-то стеклянно звякнуло, и сестра вышла из палаты. Он вытер выступившие от кашля слезы.
– Я мог бы сказать, что и мне нужно было бы умереть пораньше, в каком-нибудь более приятном месте. И не загибаться здесь…
Соловьев хотел возразить, но профессор погрозил указательным пальцем.
– А я так не скажу. Не потому, что мне нравится происходящее. Просто смысл жизни не в достижении пика. Скорее уж этот смысл в ее целом, – он уперся ладонями в матрас и вернулся в полусидячее положение. – О чем больше всего пишет ваш генерал?
– Не знаю. О детстве, наверное.
– Вот видите. Это так далеко от всех его побед, а для него – самое главное. Он ведь потом всё своим детством мерил… – Никольский поднял глаза на Соловьева. – Вам это кажется надуманным?
Соловьев резко подошел к окну и присел на подоконник.
– Нет, черт побери… Простите. Я вдруг понял, почему совпадали два описания… Детские воспоминания генерала и рапорт Жлобы о вступлении в Ялту – представляете, они совпадали до мелочей! Я услышал это летом, на конференции… Мне нужно будет всё проверить, но, кажется, я понимаю…
Никольский сидел, наклонив голову к плечу. Соловьеву показалось, что внимание профессора рассеивается. Никольский поднял голову, и это впечатление ушло.
– Я сейчас подумал о пике в жизни генерала. Конечно же, это то, что вы нашли вчера. (Профессор перешел на бормотанье.) Получается, что он прожил более полувека после этого. После или вследствие этого? Хороший вопрос. Вероятно, и то, и другое…
В приоткрытой двери Соловьев увидел медсестру. Она строго смотрела на него и даже качала головой. Соловьев кивнул, что всё понял. Он повернулся к профессору, чтобы с ним попрощаться, но профессор спал. Ему снилась статья, которую он начал писать перед тем, как попасть в больницу. [87] Несмотря на то что статья открывалась подробнейшим рассмотрением категории прогресса, существенных признаков последнего исследователь в истории не усматривал. Периоды подъема имелись у большинства народов, но достигались они, как правило: а) за счет других народов и б) на весьма ограниченное время. Взаимодействие этих взлетов и падений являлось суммой поглотивших друг друга векторов и составляло суть всемирной истории. Общего вектора у нее не было. При таком положении вещей оставалось неясным, в чем состоял принимаемый ныне как аксиома исторический прогресс. Не в умении ли – снился профессору риторический вопрос – с каждым веком уничтожать всё большее количество людей? Отвечать на этот вопрос он не счел нужным, но даже во сне не забыл сослаться на исследования по сходной проблематике. [88] При таком положении дел события всемирной истории проф. Никольский отказывался оценивать по степени их прогрессивности. Для их оценки он допускал один-единственный критерий – нравственный. Объявляя понятие прогресса фикцией, спящий историк отмечал, что жизнь народа по структуре своей очень напоминает жизнь личности и что оканчивается она таким же непрогрессивным образом – смертью. Это дало ему повод перейти к проблеме соотношения истории и личности. Традиционному выяснению роли личности в истории проф. Никольский предпочел вопрос о том, как история позволяет личности сыграть свою роль. В трактовке исследователя история, по сравнению с личностью, представала чем-то вторичным, в определенном смысле – вспомогательным. История виделась ему рамой – иногда бедной, иногда роскошной, –
87
См.: Никольский Н.М. О христианском понимании истории // Никольский Н.М. Неоконченные статьи. СПб., 2007. С. 3–29.
88
См.: Бердяев Н.А. Смысл истории. Париж, 1969; Карсавин Л.П. Философия истории. СПб., 1993.
19
На рассвете стал раздаваться тихий свист. Соловьев приоткрыл глаза. Самую малость приоткрыл – чтобы не упустить сон. Он не исключал, что свистели во сне. Сон был приятным. Уходя, сон пытался удержаться за дрожащие соловьевские ресницы. Соловьев не сумел бы пересказать сна, он не мог даже приблизительно вспомнить, о чем был этот сон, но продолжал чувствовать его настроение. Настроение было единственным, что осталось от сна, и Соловьев понял, что проснулся. Несмотря на раннее утро, в комнате не было темно. Соловьев узнал этот свет. Это был свет первого снега. Свежестью первого снега тянуло из открытой на кухне форточки.
Свист раздавался наяву. Тихий, осторожный свист, скорее – посвистывание. Соловьев привстал на локте и осмотрелся. Свист исчез. В комнате не было ничего необычного. Соловьев снова лег, и свист возобновился. Он влез в тапки и отправился на кухню. В дверях кухни остановился. На дверце посудного шкафа сидела синица.
Она явно следила за ним, но зачем-то делала это, сидя к Соловьеву боком. Был виден лишь один ее глаз, и это придавало птице неуместно кокетливый вид. Она влетела через открытую на ночь форточку. Почему она через форточку не вылетела? Не нашла? Не захотела? Соловьев подумал, что они могли бы жить вместе. Он сделал шаг к птице, но она вспорхнула на люстру. В тишине кухни звук ее крыльев оказался неожиданно громким. Мелькнула даже мысль, что слово вспорхнула – звукоподражательное. Именно так звучали крылья птицы.
Соловьев пожал плечами и подошел к окну. Помимо морозного воздуха в форточку вливалась барабанная дробь. Вначале она была чистым ритмом – едва угадываемым и почти лишенным звука. Этот ритм раздавался из Офицерского переулка, за которым начиналась Военно-космическая академия. Она располагалась в зданиях бывшего Второго кадетского корпуса.
Соловьев стоял, прижавшись лбом к стеклу, и удивлялся необычности места своего нынешнего жительства. Его выраженной военно-космической ориентации. Он смотрел, как неправдоподобно медленно колонна курсантов двигалась к арке его дома. Вероятно, им хотелось отсалютовать тому месту, где стоял дом инженера Лося. Ведь если они поступили в Военно-космическую академию, им, должно быть, очень хотелось на Марс.
Несмотря на внешнюю неспешность (и в этом состоит монументальность движения массы), передовая колонна успела покрыть значительное расстояние. В мутной поземке Соловьев уже различал нескольких возглавлявших колонну барабанщиков. Впереди барабанщиков маршировал человек со знаменем. Его ноги поднимались до уровня пояса, и с каждым впечатанным в снег шагом на пике знамени отчаянно взлетала кисточка. Возможно, он был тем, кому на Марс хотелось больше других.
За спиной Соловьева раздался свист. Синица опять сидела на шкафу. В этот раз она смотрела на него не сбоку. Ярко-желтая ее грудка была развернута в сторону Соловьева. Встав на цыпочки, он открыл форточку пошире. От неуверенности заговорил с птицей в полный голос:
– Если не хочешь оставаться, лети.
Демонстративно отошел от окна и показал рукой на форточку. И интонация, и жест показались ему в высшей степени фальшивыми. Синица предпочла не двигаться (на ее месте он бы тоже не полетел). Когда Соловьев попытался приблизиться к шкафу с другой стороны, она подлетела к окну и несколько раз с глухим звоном ударилась о стекло. Упала на пол, взлетела и снова ударилась о стекло. Соловьев бросился к окну, и птица, описав по кухне полукруг, улетела в комнату.