Созвездие Стрельца
Шрифт:
— Вась-Вась-Вась! — позвал Игорь. — Иди сюда. Он ушел уже!
На крыльце послышались шаги, голоса.
— Кто-то идет! — сказала мама Галя и выглянула из дверей в коридор.
Она увидела уставших и не очень-то веселых Фросю с Зойкой на руках, бабку Агату и Людмилу Михайловну. «Ну, кумушки! — сказала Фрося. — Зайдите, закусим чем бог послал!» — «Христос с тобой, доченька!» — сказала бабка Агата, вытираясь кончиком черного платка и обмахиваясь несильно. Лицо Фроси было красно и недовольно. Людмила Михайловна поздоровалась с Вихровой, сказала Фросе: «Я сейчас приду! — И спросила маму Галю. — Как мой выводок там? Не сожгли мою хату? Вам-то из окна все видно!» — «Сидят на крылечке, играют в магазин!» — сказала Вихрова. Но, как видно, Людмиле Михайловне нужен был предлог, чтобы войти к Вихровым, потому что она
— Ой, Галина Ивановна! Не могу вам не рассказать!
— Да что случилось? — спросила Вихрова, видя, что Людмилу Михайловну разрывает какая-то новость.
— Зойку носили крестить, чтоб нам к чертям в пекло провалиться! — сказала Людмила Михайловна. — Да чтобы я еще хоть раз в жизни ступила в церковь хоть одной ногой — ни за что на свете! Ой, стыдобушка наша! И смех и грех!
И, то всплескивая руками, то драматически складывая их на полной своей груди, то расширяя красивые свои глаза, то закрывая их, чтобы подчеркнуть ужас и позор происшедшего, торопясь и оглядываясь на дверь в коридор — как бы Фрося не услыхала! — то вполголоса, то шепотом Аннушкина рассказала Вихровой и Миловановой, как они окрестили сегодня Зойку.
Они долго ждали очереди. Желающих оказалось столько, что попасть в храм им удалось только через полтора часа, сначала молча, а потом уже переругавшись с очередными. На улице было жарко. Все теснились в тени церквушки, наступая друг другу на ноги. Крестные отцы и матери, видя, что дело затянется, наведывались через дорогу в буфет, а те, у кого достало терпения не вмешивать зеленого змия в святой обряд, молча выслушивали насмешливые замечания прохожих, изощрявшихся в остроумии. Все бы это ничего, да…
— Сто рублей! А! Подумайте, Галина Ивановна! Сто рублей это дело стоит… Фрося-то разлетелась, думала — за одну святость окрестят. Деньги, что были, Зойке на приданое истратила да кое-какое угощение кумушкам. А тут вынь да положь! — а то и к купели не подпускают… Ну заняла я ей, прости господи!..
Испытания Фроси на этом не кончились.
Вода в купели была довольно мутной. Людмила Михайловна не выдержала и сказала что-то о санитарии и гигиене. Уставший диакон сердито сказал, что на всех воды не напасешься. Но отец Георгий велел переменить воду. Купель опорожнили. Диакон еще сердитее вылил в купель ведро воды. Зойку раздели и окунули. Но едва ее нежный зад коснулся воды, она заревела в голос. Фрося сунула палец в купель и чуть не заревела пуще Зойки — вода была горячая! Она вытащила дочку, прижала к груди и потребовала разбавить воду. Разбавили, диакон принес другое ведро воды, на котором виднелись капли холодного пота — прямо из колодца. Плеснул в купель. Зойку опять сунули туда. И она принялась прямо в купели чихать, словно ставить точки после каждого слова попа. Отец Георгий вполголоса заметил диакону: «В своем приходе, отец иерей, вы тоже так будете обряд крещения уважать?» Диакон буркнул: «Вы меня, отец иерей, лучше не троньте!» Тогда отец Георгий запел: «Во имя отца и сына и духа святаго крещается раба божия… как звать младенца-то?» — «Зойка!» — сказала в простоте душевной мать, а поп, раздраженный поведением диакона и тоже порядком уставший от стояния на ногах и от чудовищной духоты, которая все усиливалась и усиливалась, так и окрестил дочку Фроси Зойкой, а не Зоей, лишь досадливо крякнув, когда бабка Агата смиренно поправила его…
— Ой, совсем церковь-то испортилась! — сказала Людмила Михайловна. — В детстве, я помню, в церковь попадешь — словно в самом раю побываешь. По секрету скажу, все думка была: не окрестить ли своих-то? — она кивнула головой на свой дом. — А теперь — ни за что!
— То ли церковь испортилась, — заметила Милованова, смеясь, — то ли люди поумнели!
— Ой, и верно, что поумнели!
Фрося из коридора позвала Людмилу Михайловну:
— Кума! Ты зайдешь ли, нет ли…
— Иду! Иду! — ангельским голосом отозвалась Аннушкина и сделала глаза Вихровой. — Вот, пожалуйста, я — уже кума! И смех и грех! И смех и грех!..
Вдруг громко заревела Зойка. Фрося закричала еще громче на Генку, Генка закричал на мать. Бабка Агата стала уговаривать всех сразу и
Вихрова молча кидается в коридор.
Дверь на улицу открыта.
В ослепительно ярком свете, бьющем с улицы, виден Генка, почти падающий с лестницы, а не сходящий с нее. Лицо его залито слезами и искажено злобой, в его руках говорящий галчонок с раскрытым ртом и обвисшими крыльями.
— Дура! Дура! Дура! — все кричит и не может остановиться Генка.
Фрося выскакивает из комнаты с кочергой в руках.
Вихрова останавливает ее.
Зойка плачет. На виске ее видна кровь. Бабка Агата белым платочком вытирает ребенку слезы и что-то приговаривает. Людмила Михайловна в растерянности стоит у дверей с поджатыми на животе полными руками, не зная, оставаться или уйти.
Ну и денек!
Глухой удар грома прокатывается где-то вдали. Один, другой, третий, четвертый, пятый — им нет конца. Идет большая гроза, медленно подбираясь к городу. Жара становится нестерпимой. И хочется раскрыть рот — вот так же, как раскрыт рот у галчонка в руках Генки, который скрывается за калиткой, грозя кулаком своему дому. И матери.
Когда Вихров выводит байдару из тихой протоки — недавнего приюта счастья Зины! — серые волны с белыми гребешками катятся по реке, догоняют друг друга, сталкиваются, рушатся и опять дыбятся ввысь. И кажется, в воздухе тоже ярится большая река — громы, один за другим, волнами, идут из-за Хехцира. И ослепительная полоса грозового фронта занимает уже полнеба, и уже видны в ее сумрачной толще багряно-фиолетовые адские огни. И ветер порывами, точно плюясь в раздражении, бьет вокруг — то справа, то слева, то затихает, чтобы ударить с новой силой. Белая линия подкрадывается к солнцу и понемногу гасит его и сама теряет свою девственную белизну…
Теперь ясно видна чудовищная сумятица перенасыщенных электричеством облаков, что составляют непостижимо большую массу этого облачного скопления. Их точно перемешивают — темные, серые, сиреневые, с фиолетовым отливом, почти черные, грязно-желтые, они клубятся и словно борются друг с другом, чтобы вырваться первыми вперед в этой страшной атаке стихии.
И редкие, крупные капли, предвестники буйного ливня, тяжело падают во взбаламученную, мутную воду Амура, барабанят по фанерной обшивке байдары и оставляют на ней мокрые, расплывающиеся пятна, бьют по разгоряченному лицу и телу и заставляют вздрагивать — они кажутся ледяными после этой духоты и жары, накалившей и воду, и камни, и песок, и тела.
Вихров гребет сильными, редкими ударами лопастей, стараясь не подставлять их ветру — широкие лопасти очень парусят и мешают грести. Волны окатывают байдару. Очень трудно угадать, откуда ударит следующая. Ветер, несущийся перед грозовым фронтом, из-за Хехцира, ударяется в высокий правый берег, отталкивается от его круч и снова бьет на реку. Волны то справа, то слева, то встают зеленовато-желтой стеной по носу, то окатывают байдару сзади. Шум осыпающихся гребней волн так силен, что гасит все иные звуки, и берега кажутся безмолвными. Да они уже опустели, словно вымерли — все живое бежит, прячется, ищет себе укрытия. Пустынны и воды Амура — лодки вытащены на берег, подальше от прибоя, катера, баржи, халки — бросают якоря или крепят швартовы у стенок. Только одинокая байдара несется и несется среди волн и то скрывается за высокими гребнями — кажется, накрыло! — то взлетает, карабкается по волне, повисает на ее изломе и переваливается, зарываясь в воду — гребет, сукин сын, а куда? И мечется дежурный на мостике спасательной станции: посылать катер или уже бесполезно? — ведь ясно, что до байдары катер не успеет дойти. «Дурак!», «Пижон!», «Пьяный!» — так думают те, кто с невольным замиранием сердца следит за движением байдары. «Приезжий!», «Новичок на Амуре!» Кому же еще взбрела бы в голову безумная мысль переться через Амур на байдаре, когда осатаневшая гроза вырывается из-за Хехцира!