Созвездие Видений
Шрифт:
Сколько лет прошло, — сколько ж минуло с тех пор годов? Да уж почти полвека. Полвека. Да. Вон как довоенные дворы состарились, к земле пошли. А новины мало. Такую войну вынесли — а ради чего? Ради какого счастья? Счастья-то не видать. Худо сельчане живут. Вон и постройки, новые которые, не-
Срадостные какие-то, наличники даже неокрашенные, черные, тыны похилились. Крыши на хлевах в прохудинах. Видать, и скотины в них небогато.
Да и колхозные скотные дворы тоже не порадовали солдатского глаза. Стены на подпорках, ворота все будто нарочно навозом обмазаны, едва висят на расхлябанных петлях — кузнеца у них, что ли, нет? вокруг жижа стоит. Болото болотом. Раньше такого разора не было. Вот посмотрят мужики, вздохнул Григорий, не возрадуются. Обозлятся. Что ж это такое? Или уж хозяйствовать пречистопольцы
Павла не спала. Встретила его под навесом, одним боком покосившимся книзу, набранным когда-то доброй, а теперь почерневшей, рассохшейся и расшеперившейся дранкой. «Как ушел, — подумал Григорий, — видно, так и стояла тут, ждала». И сказал:
— Не спишь, Павла?
Он остановился перед крыльцом на белой стежке, окропленной кое-где падающей с трав росой, и посмотрел на Павлу.
— Да какой нынче сон, Гриша, — ответила она.
Еще темень густо лохматилась повсеместно, еще млели в сонном безветрии черные листья яблонь и ракит, отягченные осевшим на них бродячим туманом-полуночником, а в полях за селом зарницей вздрогнула и зарозовела как-то в одноразье ясная полоска. Сразу и звезды померкли, уменьшились, будто отдалились, только одна, над самой той полоской, все так же блестела, мерцая и переливаясь, и даже стала еще ярче, хотя и должна была бы погаснуть вовсе и первой из всех. С низкого крыльца михалищинского дома была видна и та дальняя полоска, и звезда та, и большак, вернее, часть его, поворот к выгону. Большак белел, как речная излучина. Остальное закрывал черный ольшаник и липы старого парка. «Ну вот тут я их и подожду», — подумал Григорий, вглядываясь в белую излуку дороги вдали.
— Умерился? — спросила Павла, оглядывая его мокрые ботинки и потемневшую снизу и, видимо, потяжелевшую на плечах шинель.
— Светает, — вместо ответа сказал он и поднялся на крыльцо.
— Скоро уже придут? — спросила она опять, кутая плечи в подшальник.
— Скоро.
— Встречать пойдешь?
— Пойду. Вот посижу немного, и надо будет выйти. На большак.
— Ружье-то как, возьмешь? Или пускай пока в хате постоит?
— Возьму. По полной форме надо.
Он пошел в дом и вскоре вернулся оттуда, держа в руке винтовку. Шинель он подпоясал ремнем с потертым кирзовым подсумком. Подсумок был тяжелым и оттягивал ремень вниз.
— Что это там у тебя? — спросила Павла и кивнула на подсумок.
— Патроны, — ответил он.
— Посиди немного со мной, — попросила она его погодя и сама присела на лавку, косо прилепленную одним концом к столбу, на котором держался навес, а другим — прямо к стене. — Еще успеешь. Светать только начинает. Они, поди, еще далеко. Может, в лесу еще.
— Пожалуй. Большак отсюда хорошо виден, — он сел рядом, поставив к стене винтовку и по привычке положив на колени руки.
За ольхами в полях все разгоралось, яснело. Дорога и многочисленные стежки, стекавшиеся с разных сторон, стали видны совсем отчетливо, как днем, и только в ольшанике и в саду все еще жалась, ища укромные затулины и прячась там до поры до временн, темень.
— Постарел наш дом, Павла, — сказал Григорий и посмотрел на ее бледное лицо, матово высвеченное дальним светом зари. Только теперь он разглядел Павлу как следует. «Да, — подумал, — прошла жизнь. Прошла. Не воротишь. Ничего теперь не воротишь».
— Все старится, — отозвалась Павла; видно, и она думала о том же. — Камни и те. вон мохом седым покрылись. Прошел наш век, Гриша. Да. — Она покачала головой. — Наш век прошел, а у бога дней
— Дом я поправлю, — решил отвернуть разговор Григорий. — И хлева тоже поправлю. И колодец, если успею.
— Какой колодец? — спросила его Павла.
— А тот, в ольхах, возле ручья. Помнишь, перед войной как раз стежку я туда гатил?
Она вспомнила и улыбнулась неумело, расправив вокруг рта и на лбу несколько морщин:
— Я туда уже и не хожу. Давно не хожу. И ключ тот, поди, дрегвой да ряской затянуло.
— Цел ключ. Бьется. Живой. Вот сруб сделаю, поставлю, стежку проложу, и будут все Михалищи воду на чай брать да меня поминать. — И он тоже улыбнулся.
— Да где ж ты все это успеешь, ежели сказал, что на три дня всего? Ты уж хоть отдохни, в родимом-то дому, Гришенька. А то как дождь или снег начинает таять, так угол, вон тот и заливает. Попреют, боюсь, бревна. Иван Шумовой годов пять тому на чердак лазил, что-то поправлял. Ничего, хорошо поправил. А летось опять потекло. Теперь я его не зову, тоже плохой стал, выпивает. Полезет, убьется еще. Хватит мне горя: А крыша… Что ж крыша. До края моего века хватит. Поди, не далек, край-то.
— Успею, — сказал Григорий и стиснул зубы.
Только и успел сказать это Григорий, как дернуло и раскидало рассветную тишину близким выстрелом. И тут же пуля рванула шинельное сукно на плече, обожгла кожу и, миновав-таки живое, щелкнула в дверную лутку, в самый сучок, так что только крошки брызнули, и расщепила ее. Григорий повалил на пол Павлу, придавил и свободной рукой подтащил за ремень винтовку.
Обойма пошла в магазин туго, будто век Григорий не заряжал своей винтовки. «А может, — подумал, — оттого, что от страха пальцы одеревенели? Да что ж ты, солдат, — пристыдил себя в следующее мгновение, — тебе ли бояться вражьей пули? Ты ж тот страх давно пережил. Пережить-то пережил, — утер рукавом вспотевший лоб, еще не зная, что делать дальше, — а все же страшно». Он положил винтовку цевьем на левую, руку и начал всматриваться в рассветную муть. На дороге никого не было. Дорога дремала, как и час и два тому назад, будто никакого выстрела и не было. Как же, будет он тебя на дороге дожидаться. Стрелок-то, по всему видать, осторожный, такой пальнет и ходу, покуда его и видели. Вдруг Григорий заметил, что сизое облачко дыма расплылось в узкой, едва засквозившей в черном ольшанике просеке, как раз там, куда уходила стежка в село.
«Эх, ударить бы прямо туда, небось еще ветки колышутся, а потом чуть правее, разок и чуть левее тоже, глядишь, и поймал бы стрелок пулю, будь он хоть трижды лукав», — подумал Григорий, до рези в глазах напрягая зрение. Никакого движения там не наблюдалось. Или затаился, или все же ушел. А наугад стрелять в сторону села… Пуля — дура, она и невинного споткнет. Видать, все же ушел. Воровски стрелял. Ушел.
— Да что ж это такое, Гришенька? — приподняв голову и торопливо обирая с лица спутанные волосы, подала испуганный голос Павла.
— Стреляли, ты разве не слышала? Стреляли. Вон, смотри, лутку как рассадили. Это в нас стреляли, Павла. Только работы прибавили. Сволочи. Присад хороший какой был, такой еще век провековал бы.
— Ох, господи родимые, это ж что, тебя так-то встревают?
— Меня. Встревают, — ответил Григорий. — А как же без встречи? Встревают. Рожном. Чуют, гады, что жареным запахло. Ты, Павла, полежи тут. Голову не поднимай.
— Куда ты? — Она хотела ухватить его за полу шинели, но Григорий уже вскочил на ноги и перебежал за угол дома и встал там, как вкопанный, прижавшись к стене и взяв винтовку наизготовку.
Так он стоял долго, замерев, только винтовочный ствол едва заметно покачивался. Потом переступил с ноги на ногу, оглянулся на Павлу. А та напряженно ждала, что вот-вот опять начнут стрелять. Но выстрелов не было. И Григорий сказал:
— Ушел, гад, — и вышел из-за угла, и подождал еще немного.
— Кто ж это тебя убивал, Гриша?
— А кто ты думаешь?
— Неужто Осипок? Поганец этот? У него ж и ружья вроде нет?
— Есть. Раз стрелял, значит, есть. Виделся я с ним, разговаривал. Правда, разговора не получилось. Не вышло у нас с ним разговора. Вот и заволновался. Сейчас, видать, бежит к своему терему винтовку полицейскую закапывать. Вот и прости его, шкуру, за сроком-то давности. Забудь ему грехи его. Нет, черта, видать, не унянчишь.