Спасатель. Рассказы английских писателей о молодежи
Шрифт:
— Что это там за дом? — спросил он. Он поддерживал беседу. Я выгреб на середину реки, чтоб как следует прогреть его на солнце. Я увидел, как от него поднимается пар.
Я набрался храбрости и принялся его изучать. Я обнаружил, что это человек нездоровый, нетренированный и рыхлый. Когда сошел глянец, стали видны прожилки на красноватой коже человека грузного и страдающего сердцем. Помню, за обедом он сказал:
— Одна моя молодая знакомая восхищалась: «Подумайте! Я могу пройти тридцать миль за день и нисколько не устаю». Я ответил:
Да, в мистере Тимберлейке была какая-то дряблость и расслабленность. Облепленный мокрым костюмом, он отказывался его снять. Видя, как пусто он смотрит на воду, лодки и природу, я вдруг понял, что прежде он на природе не бывал. Для него это была обязанность, и он хотел поскорей от нее отделаться. Он был совершенно безучастен. По его вопросам: «Что там за церковь?»; «А водится тут рыба?»; «Это что, радио или граммофон?» — я заключал, что мистер Тимберлейк формально признает мир, которому не принадлежит. Чересчур этот мир интересен и насыщен событиями. Душа его, неповоротливая и озабоченная, обитала в иных, бесплотных и бессобытийных, сферах. Он был скучный, скучнее всех, кого я знал. Но эта скучность была его земным вкладом за полет утомленного ума в далекие метафизические выси. На лице его запечатлелась легкая обида, когда (самому себе, разумеется) он объявлял, что не промок, что ему не грозит ни сердечный приступ, ни воспаление легких.
Мистер Тимберлейк говорил мало. Время от времени он отжимал воду из рукава. Он слегка дрожал. Он разглядывал поднимающийся от него пар. Когда мы отправились, я рассчитывал добраться до шлюза, но теперь мне и подумать было страшно о том, чтобы еще на две мили растянуть такую ответственность. Я прикинулся, будто и не собирался ехать дальше уже близящейся излуки, где шел невероятно густой лютиковый луг. Я сказал ему об этом. Он оглянулся и скучно посмотрел на поля. Мы медленно пристали к берегу.
Мы привязали плоскодонку и высадились.
— Чудно, — сказал мистер Тимберлейк. Он стоял на краю луга, в точности как тогда на пристани, — ошеломленный, потерянный, непонимающий.
— Приятно размять ноги, — сказал я. И пошел прямо в гущу цветов. Лютики росли сплошняком, луг был не зеленый, а желтый. Я сел. Мистер Тимберлейк посмотрел на меня и тоже сел. И я решил в последний раз на него повлиять. Я не сомневался, что его тревожит благоприличие.
— Никто не увидит, — сказал я. — Нас не видно с реки. Вы бы сняли пиджак и брюки и выжали.
Мистер Тимберлейк твердо отвечал:
— Мне и так хорошо. Что это за цветы? — спросил он, меняя тему.
— Лютики, — сказал я.
— Ах да, — ответил он.
Я ничего не мог с ним поделать. Я растянулся на солнышке; увидя это и желая сделать мне приятное, мистер Тимберлейк тоже лег. Видимо, он думал, что для того я и поехал на лодке. Простые человеческие радости. Он поехал со мной — я понял, — чтоб показать мне, что
Но тут я увидел, что от него все еще идет пар, и решил, что с меня хватит.
— Что-то припекает, — сказал я, поднимаясь.
Он тотчас же поднялся.
— Хочешь перейти в тень? — спросил он предупредительно.
— Нет, — сказал я. — А вы?
— Нет, — сказал он. — Я думал, ты хочешь.
— Поедем обратно, — сказал я. Мы оба встали, и я пропустил его вперед. Я взглянул на него и остолбенел. Мистер Тимберлейк не был более человеком в темно-синем костюме. Он уже не был синим. Произошло преображение. Он стал желтым. Лютиковая пыльца пристала к мокрому и облепила мистера Тимберлейка с головы до ног.
— Ваш костюм… — сказал я.
Он посмотрел на свой костюм. Он чуть приподнял тонкие брови, но не улыбнулся и не произнес ни слова.
Он святой, подумал я. Он так же свят, как золоченые фигуры в церквах Сицилии. Золотой, сел он в лодку; золотой, просидел он еще час, пока я вез его по реке. Золотой и скучающий. Золотой, высадился он на берег и прошел по улице к дядиному дому. Там он отказался переодеться или высушиться у огня. Он поглядывал на часы, чтоб не пропустить лондонский поезд. Ни словом не удостоил он ни бед, ни славы мира. То, что отпечатлелось, отпечатлелось лишь на бренной оболочке.
Прошло шестнадцать лет с тех пор, как я окунул мистера Тимберлейка в реку и от вида его подтяжек лишился веры. Больше я его не встречал, а сегодня узнал, что он умер. Ему было пятьдесят семь лет. Его мать, глубокая старуха, с которой он прожил вместе всю жизнь, вошла к нему в спальню, когда он одевался к обедне, и нашла его на полу, в жилете. В руке он зажал крахмальный воротничок и галстук с почти завязанным узлом. Пять минут назад она с ним еще разговаривала — так она сказала врачу.
Врач увидел на односпальной постели грузное тело пожилого человека, скорей массивного, чем крепкого, и со странно квадратным лицом. Дядя говорит, он сильно растолстел в последние годы. Темные обрюзглые щеки и тяжелые челюсти были как собачьи брылы. Мистер Тимберлейк, без сомнения, умер от сердечной недостаточности. Черты у покойного распустились, стали донельзя простыми, даже грубыми. Чудо еще, сказал врач, что он жил так долго. В последние двадцать лет его могло убить малейшее волнение.
Я вспомнил нашу прогулку по реке. Я вспомнил, как он висел на дереве. Я вспомнил его на лугу, золотым и безучастным. Я понял, почему он выработал свою вечную вежливость, автоматическую улыбку, набор фраз. Он не снимал их, как не снял тогда промокшего костюма. И я понял почему (хоть все время тогда на реке я этого боялся), я понял, почему он не заговорил со мной о природе Зла. Он был честен. Обезьяна была с нами. Обезьяна, которая только ходила за мной по пятам, уже сидела в мистере Тимберлейке и грызла ему сердце.