Спасенное сокровище
Шрифт:
— Что ты выдумал, Вилли? Некогда мне глядеть, как ты тут дурака валяешь!
В этот момент что-то звякнуло под ударом лопаты. Вилли нагнулся и стал разрывать землю руками. Осторожно извлек он из ямы цинковый ящик и торжественно снял крышку. В ящике лежал знакомый темно-красный бархат.
— Ну что, разве плохо я его спрятал? — гордо спросил Вилли.
Брозовская обняла и благодарно прижала к себе сына:
— Слава богу, что оно цело! Как обрадуется отец! — Она опустилась на колени и погладила бархат. — Все-таки отсырело, — озабоченно сказала она. — Пора его забрать
В ее глазах, как бывало, загорелись озорные огоньки. У нее словно камень с души свалился.
Они осторожно поставили ящик со знаменем в угол повозки, прикрыли его соломой и поехали обратно.
Выехав на улицу, ведущую к Рыночной площади, они внезапно услышали звуки духового оркестра.
— Что там у них опять? — спросила Брозовская.
— Это штурмовики для разнообразия устраивают на площади концерт, — ответил Вилли и сплюнул.
Брозовская испугалась:
— Что же теперь делать? Как же мы поедем мимо них со знаменем?
— Если мы повернем назад, мама, это еще больше бросится в глаза.
«Он прав! Придется ехать через площадь! — решила Брозовская. — Проедем по самому краю, никто нас не остановит». Она откинулась назад, скрестила руки на груди и подставила лицо солнцу, стараясь принять спокойный и беспечный вид, — они с сыном возвращаются с воскресной загородной прогулки. Осел трусил равнодушной рысцой, повозка слегка подпрыгивала. Никто не обращал на них внимания. У Брозовской в уголках рта затаилась улыбка.
Если бы только эти надутые индюки знали, что лежит в повозке!
Они были уже на середине площади, как вдруг кто-то окликнул их:
— Эй, Вилли!
Вилли оглянулся и на мгновение чуть отпустил поводья. Луше будто только этого и ждал: почувствовав свободу, он припустился рысью прямо на середину площади, где играл оркестр. Прежде чем Вилли сообразил, в чем дело, повозка уже врезалась в толпу.
Что было делать? Остановить ослика оказалось невозможным. Он упрямо бежал вперед. Люди отскакивали в сторону. Те, что стояли подальше, приподнимались на цыпочки и вытягивали шеи, стараясь разглядеть, что происходит. Одни смеялись, другие осыпали Вилли проклятиями. Нацисты, бросая разъяренные взгляды на хохочущую толпу и на длинноухого нарушителя порядка, продолжали играть.
Остановить Луше удалось, лишь когда он совсем уже наехал на мясника Крюгера, который, надув щеки и не двигаясь с места, упрямо трубил в трубу. Вилли спрыгнул с повозки и принялся увещевать ослика:
— Идем домой! Поворачивайся! Ну!
Но Луше уперся и не желал трогаться. Шиле, стоявший со своей дородной супругой возле самого оркестра, крикнул Брозовской:
— Вы же мешаете концерту! Бессовестная женщина!
«Тоже мне, кошачий концерт!» — подумала Брозовская и сердито сказала:
— А что я могу поделать! Пойдем, Луше, пойдем, мой хороший!
Но в эту минуту мясник Крюгер на секунду перестал трубить, и «хороший» Луше, видно решив, что теперь его очередь, вытянул шею и отчаянно заревел:
— И-а! И-а! И-а!
Вилли изо всех сил рванул за уздечку. Но Луше уперся и стоял как вкопанный.
Пусть все на куски развалится, Пойдем мы путем своим… —продолжал играть оркестр.
— И-а! И-а! И-а! — вторил ему на всю площадь мощный тенор Луше.
Брозовская, сидя в повозке, обливалась холодным потом. В это время раздался тоненький голосок сынишки фрау Рункель:
— Мама, этот осел — один из бременских музыкантов, [12] да?
Бац — мамаша с размаху влепила ему пощечину.
— Негодный мальчишка! Слушай лучше, как прекрасно играет оркестр.
Наконец Луше сдался и как ни в чем не бывало затрусил домой.
В этот вечер Луше получил на ужин двойную порцию сена, а Брозовская, вспоминая приключение на площади, смеялась до слез.
12
«Бременские музыканты» — известная сказка братьев Гримм.
Возвращение
Прошло несколько дней. Пассажирский поезд из Галле приближался к Эйслебену. На горизонте показались окутанные серой дымкой терриконы, возвышавшиеся над бескрайними полями, с которых лишь недавно сошел снег. У окна вагона сидел человек с изможденным, бледным лицом. Он был небольшого роста и так худ, что совсем утопал в своем поношенном, непомерно широком пиджаке.
Он не обращал внимания на пассажиров и ни с кем не вступал в разговоры. Его грустные серые глаза ни на минуту не отрывались от однообразного пейзажа.
Мансфельд! Дорогая родина!
С этим же поездом в Эйслебен прибыло срочное письмо с грифом «совершенно секретно», адресованное гербштедтскому отделению гестапо.
«Цель освобождения арестованного, — стояло в письме, — установление его связей по месту жительства, а также местонахождения знамени. Надлежит обеспечить постоянный надзор…»
Словно во сне, человек вышел из вокзала в город. Здесь все было по-старому: ратуша, церковь, магазины, памятник Лютеру на Рыночной площади. Люди шли с покупками, останавливались на углах, разговаривали, смеялись, как будто ничего не произошло, как будто не было концлагерей, где пытали и травили собаками заключенных, унижали их человеческое достоинство.
Разве это можно забыть?
«Милый Эйслебен, чистенький, благополучный, суетливый городок! Если бы ты знал, как страдают твои лучшие сыновья!» — И, шагая по улицам, этот измученный, худой человек заглядывал людям в лицо и молча рассказывал им о героическом подвиге забойщика Курта Шрадера.
Ночь за ночью приходили они в камеру и уводили его. Они уводили его в подвал, где пол и стены почернели от крови, там они били его и орали: «Назови имена твоих товарищей!»
Но Шрадер, закусив губы, молчал. И так ночь за ночью. Он не мог больше ходить и не мог больше лежать.