Спасибо, сердце!
Шрифт:
Иду дальше. Гляжу налево, гляжу направо. Меня и радуют и печалят изменения. Печалят, потому что они уносят с собой воспоминания, радуют, потому что изменения означают жизнь.
Вот здесь был магазин, где продавались ноты, несколько ступенек, по которым — помните? — сбежав, я сбил генерала и от страха промчался сквозь Одессу со скоростью взбесившегося оленя — ведь это могло стоить каторги.
Сейчас здесь магазин минеральных вод. Как не зайти. Кстати, мне хочется пить.
— Бутылку боржома можно?
Продавщица. Что-о?
— Одну бутылку боржома.
Продавщица (презрительно). Сейчас я вам нарисую.
— А где можно достать?
Продавщица (зло).
По-московски это означает: не ищите, не найдете. Мне больше нравится по-одесски.
Я снова разглядываю тебя, Одесса. Ты и такая, ты и другая. Вот Соборная площадь. Здесь когда-то стоял собор, окруженный чахлыми деревцами. Сейчас здесь чудесный парк. Густой, зеленый. И когда он успел вырасти? — Ах, как быстро летит время!
А вот и городской сад. Здесь мы играли в модную игру «казаки-разбойники». Сад был чахлый и «разбойникам» было трудно скрываться. Сейчас здесь зелень так густа, что в ней может спрятаться целый полк.
За городом новые районы. Они так же не похожи на старую Одессу, как новые районы Mосквы на старую Москву. Деловито, удобно, широко. И достаточно однообразно.
Люди тоже изменились.
Жизнерадостность, юмор, музыкальность, общительность — все эти типичные признаки одесситов остались. Но появилось и нечто новое: новая гордость за свой город. Чувствуется эдакое: да, мы умеем смеяться и петь, но мы умеем и воевать, если надо.
Я восторгаюсь тобой, дорогая Одесса-мама, перо хочет без конца рисовать твой сегодняшний облик. Ты вовсе не стара, мама! Наоборот, ты помолодела. Постарел только я.
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ
Юбилей — не самый приятный день в жизни.
Особенно семидесятилетний. Но жизнь хороша, несмотря на невзгоды.
Когда мне было семь лет, я спросил у матери, сколько лет дяде Ильюше — был у нас такой знакомый.
— Сорок, — сказала она.
У меня даже голова закружилась. Неужели можно столько жить? Оказалось, что можно даже больше. Как ни трудно в это поверить, мне самому уже больше восьмидесяти.
А все-таки, много это или мало? Ах, ей-богу, как смотреть. Ведь в различные периоды жизни время воспринимается по-разному. От рождения до совершеннолетия я жил долго-долго. А от совершеннолетия к возмужалости время заметно набирало темп. От возмужалости до солидности, мне кажется, что оно бежало, а от солидности и по сегодняшний день мчится — не удержать. И чем быстрей оно мчится, тем, кажется, короче жизнь. Так что и в космос не надо улетать, чтобы почувствовать на себе эйнштейновскую теорию относительности. Может быть, он и открыл ее, вот так же почувствовав однажды несоразмерность бега времени и жажды жизни?
"Проходит год, как день,То длится день, как год,И, оглянувшись, можно убедиться,Что время то ползет,То медленно идет,То будто слишком быстро мчится. С рождения до двадцатиГода ползут, несмелые,А с двадцати до тридцатиОни идут умелые,Вот с тридцати до сорокаБегут, как ночи белые,АНо в восемьдесят лет человек может заставить время повернуть назад — в своих воспоминаниях. В прошлую жизнь возвращаешься, как в какую-то фантастическую страну, и порой невольно начинаешь удивляться: господи, неужели все это было! И со мной!
Но однажды время для меня как бы остановилось — это было, когда я в семидесятый раз отмечал день своего рождения.
Обычно думают, что юбилей — это самый приятный момент жизни. То есть, конечно, момент приятный: тебе расточают щедрые похвалы, тебя превозносят, у тебя отмечают массу достоинств, все клянутся тебе в любви и уважении и вообще открывают в тебе так много хорошего, что если у тебя есть совесть, то ты непрерывно краснеешь, что, впрочем, принимается за признак благодарного волнения.
Юбилеи могут безоговорочно нравиться только тем, кто самую восторженную похвалу себе воспринимает как истину. Это счастливые люди! Но для тех, кто всю жизнь прожил в сомнениях относительно своих возможностей, — юбилеи мучительно трудны.
Однако хочешь ты или не хочешь, но однажды, вдруг тебе исполняется семьдесят лет и на тебя обрушивается юбилей. И тогда друзья, собрав твои истинные и сомнительные достижения, в этот вечер всё без исключения возводят в превосходную степень. Говорят и доказывают, какой ты распрекрасный, а ты сидишь и думаешь: братцы, дорогие, почему же вы мне все это раньше не говорили, когда мне это было так нужно в трудную минуту, а выдаете все сразу, в один день. Ах, если бы вы все это равномерно, на протяжении всей моей жизни выдавали маленькими порциями, честное слово, я бы по сей день был и бодрее и моложе, а главное, здоровее.
Все это я перечувствовал и пережил, когда мне вот уже поистине стукнуло семьдесят, пятьдесят пять из которых я «вертелся в различных плоскостях сцены» (так много лет назад выразился один мой критик), вызывая то восторг, то неудовольствие, а то и сатирическое осмеяние.
Но в этот торжественный, многолюдный и многословный вечер ни о каком неудовольствии, а тем паче сатирическом осмеянии и речи не было — я получил огромную порцию хвалебных слов. И чувствовал себя ублаженным, смущенным, а иногда и недоумевающим.
Но была на этом вечере одна счастливая и незабываемая, поистине прекрасная минута — с нее он и начался, — когда министр культуры Екатерина Алексеевна Фурцева огласила указ о присвоении мне звания народного артиста Советского Союза. — Это был первый случай в нашем многострадальном жанре. Неожиданность этой награды так меня поразила, что я незаметно для всех глотнул таблетку валидола.
Профессор Павел Александрович Марков, Илья Набатов, Зиновий Гердт, Аркадий Райкин… Хотя в их речах мои заслуги и достоинства были сильно преувеличены — остроумие и выдумка скрашивали этот недостаток.