Спасти Колчака! «Попаданец» Адмирала
Шрифт:
— На многие станции вошли красные партизаны, и мы не можем с ними воевать, это приведет к разрушению полотна. Совет послов настоял перед вашим правительством на нейтралитете железной дороги. В силу этого мы не можем пропустить ваши эшелоны на Иркутск. И потому паровозы вам сейчас не нужны, ваше высокопревосходительство. И мы на время их взяли, они нужны для перевозки моего батальона, который обеспечит охрану пути вдоль следования ваших же эшелонов в дальнейшем.
Майор говорил серьезно, но в глазах, как видел Александр Васильевич, время от
— А для чего вы все это здесь устроили? Вы так весело встречаете свое Рождество? — Адмирал ткнул пальцем в заледеневшее окно. — Пушки и пулеметы на нас наставили, пехоту в цепь положили! Для чего? Неужели только для взятия паровозов?
— Ваше высокопревосходительство, — удивление в голосе майора можно было бы назвать искренним, если бы не нотки снисходительности, — город заняли красные партизаны, и я просто усилил вашу охрану, чтобы не допустить инцидентов. Мы немедленно разоружим того, кто первым начнет войну на железной дороге…
— Идите, майор. Вы свободны, — адмирал устало закрыл глаза и откинулся на спинку дивана. Все кончено, по сути русского Верховного Правителя взяли под арест в его же собственной стране. И это не самоуправство безвестного майора, это намного хуже…
— Господин ротмистр! Господин ротмистр!! Да пустите же меня!!! — отчаянный женский вопль разорвал морозный воздух. Ермаков обернулся на голос: вырываясь из рук двух солдат, в каком-то исступлении билась растрепанная женщина.
— Отпустите ее! — Костя немедленно пошел навстречу. — Что случилось? Я могу чем-то помочь?
— Я… Мы из Омска эвакуированы. Сюда сейчас пришли. Там три вагона раненых солдат, и мы… Они мрут, вагон целый, а у нас нет ничего… Ничего. В Иркутске не приняли, там все забито ранеными и больными. Все госпитали. Сказали идти на Верхнеудинск. Доктор Павлушкин вчера слег, а я не знаю, что делать?! Не знаю…
Молодая еще женщина, но с красными, как у кролика глазами и изможденным лицом, опустилась коленями на снег, зашлась плачем. Хрупкие плечи под потрепанным, дорогим когда-то пальто, задрожали.
— Не плакать! Веди к вагонам! — Ермаков рывком поднял женщину, поставил на ноги и рявкнул грозно, выводя ее из подступающей истерики: — Веди к раненым, быстро!
Та тут же закивала заплаканным лицом и быстро пошла куда-то в сторону, обогнув какие-то теплушки и пустые платформы. Шли минут пять, перепрыгивая через сугробы и рельсы, обходя составы. Ермаков даже сомневаться начал — а не Сусанин ли это в женском обличье.
Чуть ли не в самом конце станции, на дальних путях стояли две теплушки и зеленый обшарпанный пассажирский вагон, рядом с которыми лежали в снегу несколько запорошенных скрюченных тел.
Еще одного несчастного вытаскивали из вагона трое невозмутимых мужиков,
— Твою мать, уроды расейские! — волна гнева захлестнула всю душу, и грязная матерщина, сыпавшаяся с губ ротмистра, отбросила в сторону и женщину, и сопровождающих солдат.
Он много читал о том, что отступавшие белые оставляли целые составы умерших, и красные потом замучились сжигать штабелями или топить в речных прорубях тысячи человеческих тел.
Но то Транссиб, а чтоб здесь такое было тоже, о том Ермаков и помыслить не мог. На оживленной станции, среди ясного дня и многочисленных белых и союзных войск помирают раненые и больные русские солдаты, как бездомные шелудивые собаки…
— Суки! Уроды! — всю ненависть, помноженную на все свои войны, выплеснуло из Ермакова бурным, нерассуждающим потоком.
— Пляскин!
— Я здесь, — хорунжий тут же возник, будто чертик из табакерки.
— Занять под раненых и больных все обывательские дома у вокзала. По два раненых на дом. Кто из хозяев откажется или вякнет против — лично в топке спалю, а ты кочергой ворошить будешь. Врача или фельдшера разыскать срочно. Носилки сюда. Ну, хоть шинели с себя снимайте, и винтовки в рукава суйте — выносить будем. Поручик Насонов!
Начальник контрразведки дивизиона возник, словно из-под земли, взор преданно ест взбесившегося ротмистра, но на лице нескрываемое удивление — он не узнавал Арчегова.
Впрочем, в растерянности пребывали все офицеры и солдаты сопровождения — таким командира никто ранее не видел, как и помыслить, что тот с такой яростью озаботится судьбой беспомощных солдат, тем более колчаковцев.
…Это Ермакову раньше казалось, что есть только две силы. Как в анекдотах: по одну сторону Чапай с Петькой и Анкой, а по другую — мифические белые. Потом, вчитавшись, а главное, вдумавшись, он понял, что уравнительная гребенка советской пропаганды лихо прошлась над историей Гражданской войны.
Человеку, обремененному привитым сознательно нехитрым советским максималистским мышлением, гораздо легче понять, что существует двухполярный мир, всего две природы вещей: хорошая и плохая. Фашисты-мерзавцы и солдаты-освободители, троцкисты и иже с ними, враги народа, и бдительные честные граждане, американские империалисты и свободный советский трудовой народ, и соответственно белые и красные.
А то, что среди и тех и других было огромное множество внутренних противоречий, оттенков и окрасок, в расчет не бралось. Прибавьте к этому еще, что среди белых было непомерное брожение умов, и коварного кукловода не требовалось: они сами себя с успехом разделяли. Оставалось только властвовать!