Специальные команды Эйхмана. Карательные операции СС. 1939—1945
Шрифт:
Здесь я сделал паузу, и, казалось, весь мир замер вместе со мной. Обвиняемый сидел так же неподвижно и спокойно, как песочные часы на стене. И весь зал замер, подобно статуям. Проникающий в зал заседаний солнечный свет отражался от пола и бросал причудливые тени на многочисленных посетителей. Он падал на свидетельское кресло, играя на мундире Наумана так, что форма стала похожа на ослепительно сверкающие доспехи. Казалось, время остановилось.
Прочистив горло, чтобы завершить свое заявление, я снова заговорил: «Итак, я спрашиваю вас, бывало ли такое, когда вам не нравился этот приказ?»
И снова молчание. Внешне Науман выглядел так же,
Для того чтобы не было никаких сомнений в его решении, я отметил, какие выводы мы сделаем из его слов.
«Значит, из вашего ответа трибунал может заключить, что вы не видели в приказе ничего плохого, несмотря даже на то, что он обрекал на смерть беззащитных людей. Именно такой вывод мы делаем из вашего ответа».
Он кивнул: «Да, ваша честь». И когда он шествовал обратно на место обвиняемых, можно было вообразить, что он делает это под аккомпанемент музыки из оперы «Гибель богов» (G"otterd"ammerung) Вагнера.
Поведение штандартенфюрера СС Вальтера Блюме несколько отличалось от поведения генерала Наумана. Он заявил, что повиновался приказу фюрера, так как был вынужден выполнять его. Но в душе эта директива наполняла его отвращением. Однако, несмотря на это, он требовал от своих людей четкого выполнения приказа. Со шрамом, от левого угла его рта до половины его щеки, когда этот человек давал свидетельские показания, казалось, что с помощью скальпеля хирург еще слегка расширил отверстие его рта, чтобы ему было легче разговаривать со своими подчиненными из зондеркоманды 7а, которая, судя по его рапортам, внесла свой вклад в дело очищения оккупированных территорий от «абсолютно неполноценных в расовом отношении элементов».
Было легко представить себе, как Блюме с его покатым лбом и широким ртом стоит перед строем солдат и отдает им команду заполнить магазины и взвести курки, а затем зычным голосом обращается к ним теми же словами, которые он говорил в суде: «Конечно, это не дело немецкого солдата расстреливать беззащитных людей, но фюрер отдал приказ о таких расстрелах, иначе эти люди либо станут стрелять в нас, став партизанами, либо в наших товарищей и наших собственных женщин и детей. Всех их нужно защитить, поэтому мы и обязаны осуществить эту казнь».
Блюме пояснил со свидетельского места: «Мы должны были помнить об этом, выполняя тот приказ». Но при этом он забыл упомянуть, что мужчины, женщины и дети, которых он приказал умертвить, не совершали никакого преступления и никого не убили. Он только помнил слова фюрера о том, что «эти люди собирались стрелять в них», их женщин и детей, находившихся за тысячи километров от них. Иными словами, евреев следовало убить за то, что существовала вероятность, что они неизвестно когда в необозримом будущем могут представлять опасность для фюрера и его палачей. Блюме говорил, что подготовил свою речь, чтобы пощадить чувства своих подчиненных, но то, что он делал, на самом деле убеждало их, что убивать невиновных беззащитных людей было правильно и справедливо. Если бы он действительно считал приказ несправедливым, совесть в конце концов не позволила бы ему говорить фальшивые слова в защиту этого приказа, упоминая о справедливости и порядочности. Его проповеди, возможно, убедили его солдат со всем энтузиазмом участвовать и в других казнях, от чего в противном случае они могли отказаться или выполнять их не так ретиво.
Очевидно, предвидя заранее, что его могут спросить, почему, считая приказ фюрера несправедливым, он не подавал по команде ложные отчеты, тем самым избавив себя и своих людей от его выполнения, Блюме заранее сам опроверг невысказанное обвинение: «Ложный рапорт в моем случае был бы невозможен. Я считал это недостойным для себя занятием». Затем он добавил в результате дальнейших раздумий: «Помимо моего личного отношения к ложным донесениям, это было бы неверно и потому, что вскоре ложь все равно была бы раскрыта. Такое было бы рассмотрено как прямое неподчинение и для меня лично означало бы смертный приговор».
Конечно, если бы возможное суровое наказание было главным мотивом, это значило, что отказ Блюме подавать ложные рапорта руководству был оправданным, так как основывался на чувстве самосохранения. Но, поскольку он предложил два взаимоисключающих варианта объяснения, я спросил его, который из них подвигал его на необходимость скорее продолжать убийства, чем сочинять ложные донесения. Он ответил: «Ваша честь, сегодня я уже не могу представить себе точно, какое же из тех соображений брало тогда верх, но оба они были вполне реальными, и оба представляли собой препятствие к этому решению».
Я настаивал, чтобы он дал ответ: «Но эти две причины являются несовместимыми. Это как человек, который решает, украсть ли ему 100 долларов или нет. И вот в его голове созревает такой конфликт: «Если я украду эти деньги, то стану бесчестным человеком и не буду прав даже в собственных глазах. Это неправильно, аморально. Это одна причина. А вот вторая: меня могут поймать и осудить за эту кражу». Но в данном случае вторая причина делает абсолютно бессмысленной первую, потому что в этом случае нет никакого смысла вести с собой дебаты по вопросам морали. Человеком движет лишь страх быть пойманным».
Казалось, что Блюме обидело это сравнение. Он расправил плечи, ведь он был мужчиной, и с нажимом произнес, что «чувство того, что составление ложных донесений является недостойным занятием, заставило меня отказаться от этого».
То есть он полагал, что для мужчины более достойно убивать людей, которые, как он знал, ни в чем не были виноваты, чем обманывать своих руководителей в Берлине, где-то далеко, за несколькими границами.
Это представляло собой хороший пример для размышлений. Человек, которому необходимо выбрать между честью и жертвой и бесчестьем без жертв, естественно, будет стремиться избежать такого выбора. Но никто не говорил, что в жизни не случается сложных ситуаций, когда необходимо принять важное решение. Перед Блюме стоял выбор между возможностью физического убийства и абстрактной концепцией обмана. Ему предстояло выбрать, что было более достойно: отправить по команде наверх рапорт, в котором бы указывалось, что 5 тысяч мужчин, женщин и детей были расстреляны, хотя на самом деле они были живы, или все-таки отправить этих беззащитных людей в лес, безжалостно их расстрелять, закопать в могилы, зная, что кто-то мог быть похоронен заживо.