Сперанский
Шрифт:
Глава седьмая. Возвращение к власти
Я никогда не удивлялся худым поступкам людей; но всякое добро от них для меня неожиданно.
Полезнейшим временем бытия моего я считаю время моего несчастия и два года, которые посвятил я тебе.
Время, проведенное в сельце Великополье, Сперанский будет считать лучшим временем своего бытия. Что же касается предшествовавшей столично-чиновной жизни, то в день, когда ему исполнится 45 лет, он окинет всю ее внимательным взором и вынесет ей беспощадный приговор. «Сколько времени, потерянного в науках тщетных,
В судьбах людских бывают удивительные совпадения. Приблизительно в ту же самую пору, в которую Сперанский писал приведенные строки, другой изгнанник с вершины власти также оглядывал свою предшествовавшую жизнь, ища в ней мгновения, в каковые он был счастлив. И, подобно Сперанскому, лучшее время находил не в той поре, когда имел власть и славу.
«Лучшим временем был для меня период от шестнадцати до двадцати лет. В то время я также посещал ресторанчики; я жил скудно; помещение стоило мне около трех луидоров в месяц. Это были самые счастливые дни моей жизни. Достигнув власти, я не испытал счастья; у меня было такое множество занятий, что не оставалось времени для досуга, в котором только и есть истинное счастье». Так говорил в пору пребывания на острове Святой Елены, вспоминая события своей жизни, Наполеон Бонапарт. Он проклинал ту власть, которой обладал, проклинал за то, что она лишила его нормального человеческого счастья. И проклинал искренно и убедительно. Но при всем том, если б получил он возможность возвратиться к этой власти, то, можно не сомневаться, затеял бы возвращение к ней. Проклинавший власть узник далекого океанского острова в то же самое время тосковал по ней, сожалел о ее утрате. «Я не могу больше жить частным человеком», — грустно признался он однажды.
Власть, какой бы она ни была, есть наркотик, причем сильнодействующий: тот, кто хоть раз обладал властью, — навечно становится ее «наркоманом». Он будет проклинать ее и отрекаться от нее, будет уверять себя и других, что не имеет к ней ни малейшего влечения, но никогда не покинет ее. А удаленный от власти, неминуемо пойдет к ней, едва мелькнут пред ним ее блестки.
Нет никаких оснований сомневаться в том, что Сперанский был искренен, когда 6 августа 1813 года писал П. А. Словцову: «Возвратиться на службу не имею ни большой надежды, ни желания». Подобные настроения он выражал в письмах и к П. Г. Масальскому. «Для меня вся сила в том, чтоб забыли о бытии моем на сем свете», — писал Михайло Михайлович Петру Григорьевичу 3 декабря 1814 года. Но Сперанский был вполне искренен и тогда, когда в тиши Великополья заговорил вдруг о желательности своего возвращения в Санкт-Петербург. 14 марта 1815 года опальный сановник писал письмо к А. А. Столыпину, и, быть может, невольно, вырвались из него слова: «Если бы я был на месте, то я все победил бы одним моим молчанием; ибо молчание есть наилучший ответ на все пасквили».
Но самым ярким свидетельством переворота в настроениях Сперанского являются его письма к императору Александру 1815–1816 годов. Тон и содержание их заставляют подозревать, что чувство личного достоинства, которое сохранялось в Сперанском в любых обстоятельствах, покинуло его. Он, правда, в этих письмах настойчиво просит императора Александра открытого суда над собой и решения об оправдании. Но сквозь витиеватость выражений просматриваются признаки того, что свойственно любому обыкновенному сановнику и что именуется исканием милости у вышестоящего, а в просторечии — угодничеством.
Многое в поведении Сперанского в Великополье свидетельствует, что в нем возродился пропавший было интерес к политическим делам. Михайло Михайлович с жадностью ловил каждое известие из Петербурга, всякий слух о событиях в царском дворце. Пребывая в Великополье, он выписывал и читал столичные газеты и журналы. Его вновь интересовало буквально все, что происходило, что менялось в политической жизни русского общества.
А перемены были и на самом деле большими. Всего четыре года прошло со дня изгнания реформатора из столицы, но для России эти годы составили целую эпоху. Война с Францией дала русскому обществу множество новых впечатлений, настроений, идей. Сардинский граф Жозеф де Местр писал 12 октября 1815 года русскому князю П. Б. Козловскому: «В настоящую минуту мне кажется, что для умного наблюдателя нет нигде такого обширного
Отечественная война всколыхнула Россию, заставила русских ощутить себя — едва ли не в первый раз — русскими.Никогда не появлялось в России столько искренних и пылких патриотов, никогда русский патриотизм не был столь чист и пронзителен, как в рассматриваемое время. А был он таковым потому, что зарождался и взрастал в людских сердцах без всякого содействия правительства, несмотря на это правительство. «Наше время, торжественно провозглашаемое веком просвещения и философии, едва ли в известном смысле не носит на себе более зачатков варварства, чем все предыдущие поколения; потому что наше полупросвещение, наше ложное образование, эгоизм и развращение наших нравов, развиваемое нашим правительством в течение последних пятидесяти лет, уже давно успели бы затушить в нас всякую искру патриотизма, если бы наш патриотизм не восторжествовал над угнетающею его силою, так сказать, вопреки правительству, которое, руководимое немцами и ли-вонцами, само вводило к нам пороки…» — так писал 7 марта 1813 года графу Ф. В. Ростопчину граф Семен Романович Воронцов.
Император Александр, едва закончилась война с Наполеоном, вновь повел разговоры о переменах в России. Отзвуки этих разговоров доходили до Сперанского. Опальному реформатору не могло не чудиться в них нечто знакомое, запретно-сладостное. Не потому ли стал он вдруг томиться тихой деревенской жизнью, не оттого ли засобирался, пока еще помыслами своими, в Санкт-Петербург? Это объяснение произошедшему со Сперанским во время пребывания его в Великополье видится таким логичным, что трудно представить себе, как могло быть иначе. А между тем все действительно было иначе.
Прознав о создании при деятельном участии российского императора так называемого Священного Союза, о чем возвещено было 25 декабря 1815 года специальным Манифестом, Сперанский поспешил заявить Александру I о своем одобрении его политики, связанной с указанным Союзом.
Истины, в манифесте 25 декабря и в акте союза изображенные, налагают на всех подданных Ваших новую обязанность неограниченного доверия и откровенности. Более, нежели многие другие, я должен чувствовать и исполнять сию обязанность. На пути, коим вело меня Провидение в вере, пытливость разума часто ввергала меня в изыскания более тонкие, нежели основательные; изыскания сии были в свое время предметом бесед, коих Ваше Величество меня удостоивали. Могу ли и должен ли я теперь молчать, когда вижу несомненные признаки истинной, сердечной, а не умственной благодати, сердце Ваше озарившей!
В записке, приложенной к приведенному письму, опальный реформатор высокопарно заявлял, что «Союз, Манифестом 25 декабря возвещенный, есть величайший акт, какой только от самого первого введения христианской веры был постановлен. Его можно хвалить без лести, потому что он происшел не из самолюбия… Он есть чистое излияние преизбыточествуюшей Христовой благодати».
Однако император Александр не отвечал на письма своего бывшего госсекретаря. Сперанский попытался воздействовать на его величество через посредничество В. П. Кочубея. Но Виктор Павлович уклонился от этой щекотливой роли, сообщив Сперанскому, что разговаривал с государем не один раз и тот ни словом о нем не обмолвился.
И тогда — было это в июле 1816 года — Сперанский обратился к тому, кто сделался в ту пору правой рукой государя и через кого искали тогда в царском дворце милостей. Он послал письмо графу Аракчееву.
«Гнев Государя для всякого и всегда должен быть великою горестию, но обстоятельства, в коих я оному имел несчастье подвергнуться, безмерно увеличили его тягость, — жаловался Михайло Михайлович Алексею Андреевичу. — Время двукратной моей ссылки, особливо же последней из Нижнего в Пермь; образ, коим она была произведена; крутые и бесполезно жестокие формы, кои при сем исполнителями были употреблены; злые разглашения, везде меня сопровождавшие, все сие вместе поселило и утвердило общее мнение, что, быв уличен или, по крайней мере, глубоко подозреваем в государственной измене, одним милосердием Государя я спасен от суда и последней казни. Таково точно есть положение, в коем я нахожусь четыре года с половиною. Я не утруждал Е[го] В[еличество] никакими жалобами, доносами, ожидая всего от Его собственного великодушия».