Шрифт:
Глава 1
Неприятности свалились на мою голову как снег среди жаркого лета. В прямом смысле этого слова. К сожалению, их появление не сопровождалось мрачными знамениями, а потому я сообразил, что и к чему, чересчур поздно. Фатально поздно. Тогда, когда неприятности превратились в смертельную опасность.
В природе царили июль и полный штиль, отмытое грозовым дождем солнце блаженствовало на перине из белых пушистых тучек, а я, устроившись в шезлонге у берега небольшого озера, в полудреме наблюдал за поплавками, которые намертво приклеились к водной глади.
Однако вернемся немного назад – к тому времени, когда я купил буквально за бесценок добротную рубленую избу в заброшенной русской деревеньке.
Деревня располагалась на достаточно обширной возвышенности, окруженной болотистой местностью и лесами. Несмотря на то, что примерно в пяти километрах находился полустанок, а в двадцати – райцентр и железнодорожная станция, какое-либо сообщение с внешним миром было задачей весьма сложной.
К станции через заболоченную лесистую низменность вела причудливо петляющая тропинка и совершенно отвратительная грунтовая дорога. Она терялась в ручьях и кустарниках, и по ней можно было проехать либо на гусеничном тракторе, либо телегой. И то не всегда. В ненастье возвышенность превращалась в остров среди сплошной хляби.
Когда-то в деревне находился колхоз, но теперь поля были заброшены, и на них паслась живность немногочисленных аборигенов – в основном овцы и козы. Мое весьма скромное жилище располагалось на отшибе, у самого озера, скрытое от любопытных глаз густой рощицей; по счету изба являлась двадцать первой.
Одиннадцать других изб деревушки занимали старожилы, четыре стояли с заколоченными окнами и дверями, а остальные пять, соблазнившись дешевизной, купили горожане, чтобы приспособить их под дачи.
За те десять месяцев, что я прожил деревенским отшельником, мне так и не удалось увидеть кого-либо из них. Похоже, они уже поняли, что поступили несколько опрометчиво, прикупив недвижимость у черта на куличках.
Впрочем, я и не искал с ними встреч. И вообще с кем-либо. Меня вполне устраивало одиночество.
И тем не менее, медленно умирающая деревня все же не была совсем оторвана от остального цивилизованного мира. Бренные останки бывшего коллективного хозяйства соединяла с цивилизацией пуповина электрических и телефонных проводов. Как ни странно, деревеньку не отключили от сети: или просто забыли про нее, или потому, что аборигены – сплошь старики и старухи – по счетам платили исправно и электроэнергию не воровали.
Телефон имел главный деревенский кормилец Зосима. Половину его избы когда-то занимала почта. От нее остался навечно умолкнувший телеграфный аппарат военной поры, старинный письменный стол, весь испещренный чернильными пятнами, несколько колченогих стульев и массивное пресс-папье с царским гербом – несомненный раритет эпохи, давно канувшей в лету. Зосима самочинно приватизировал и помещение почты, и телефон, выдержав немалые баталии с руководством телефонных сетей.
Зосимы имел и средство передвижения, уникальный "вездеход" всех времен и народов – лошадь и телегу.
Рыжую кобылу звали Машкой. Она была похожа на якутскую лошадь – такая же низкорослая, мохнатая и неприхотливая. Зимой Машка добывала себе корм из-под снега тебеневкой.
Зосима был мужик с ленцой, сена заготавливал мало, а голод, как говорится, не тетка, всему научит. Потому кобыле, обладающей, как и ее хозяин, философско-созерцательным складом характера, пришлось вспомнить опыт ее древних предков.
Зосима подрабатывал у односельчан экспедитором. Обычно в субботу или воскресенье он ездил на железнодорожную станцию, где оптом сбывал рыночным торговцам сушеные и соленые грибы, ягоды, целебные травы и коренья, а также домашнюю птицу и баранину. Все это доверчиво сдавали ему на реализацию деревенские пенсионеры.
С рынка Зосима привозил на заказ хлеб, соль, сахар, спички, муку, макароны, нитки-иголки и прочую житейскую необходимость. За свои труды он получал десятую часть от вырученных денег и жил припеваючи. В отличие от большинства нынешних "коммерсантов" Зосима был патологически честен и рассчитывался со стариками до копейки.
Зосима принадлежал к тем редким индивидуумам, которых принято называть "нестареющими". По моим подсчетам, ему было где-то семьдесят пять лет. Или около того. Но выглядел он на удивление молодо и бодро, будто недавно разменял седьмой десяток.
Временами я ловил себя на мысли, что смени Зосима свою вечную телогрейку на хорошо пошитый фрак – и хоть на светский вечер в каком-нибудь Монте-Карло. Даже щетина недельной давности на его загорелой физиономии вполне могла сойти за последний писк мужской моды.
Был он голубоглаз, невысок, худощав – скорее, жилист – и ладно скроен. Ходил Зосима не спеша, с чувством собственного достоинства и прямой спиной, будто отставной кадровый офицер.
Но при всей своей нелегкой отшельнической жизни, предполагающей неустанный каждодневный труд (а иначе не выживешь), Зосима был ленив до неприличия. Он днями (в особенности зимой) валялся на полатях и о чем-то усиленно размышлял, дымя редкой по нынешним временам "господской" трубкой с длинным резным чубуком.
В такие моменты его глаза, не утратившие от прожитых лет пронзительной голубизны, будто замораживались, покрываясь тонким прозрачным ледком, и останавливались. Немигающий взгляд Зосимы, казалось, раздвигал стены избы, и уносился в космические дали.
Зосима был философом. Война помешала ему получить приличное образование (хотя, скорее всего, он к этому и не шибко стремился), но природный ум и крестьянская смекалка успешно возмещали недостаток академических знаний.
Иногда мы устраивали диспуты на самые разнообразные темы, в которых Зосима нередко брал верх.
Особенно в последнее время: я практически не слушал радиопередач и не читал газет, тогда как приемник Зосимы не умолкал ни днем, ни ночью.
Зосиме требовался благодарный слушатель, способный по достоинству оценить его житейскую мудрость и красноречие. Я на эту роль подходил как нельзя лучше.
Пока деревенский философ растекался "мыслию по древу", я отключался от действительности и, вполуха внимая его речам, размышлял о своем, наболевшем. Для этого мне, как городскому жителю, непривычному к глухомани, требовался звуковой фон, с чем Зосима справлялся блестяще – он мог держать речь часами.