Спор об унтере Грише
Шрифт:
Слова звучат ясно, отчетливо, правда, очень отдаленно, словно звон, издаваемый опрокинутым хрустальным бокалом. Руки Бертина дрожат, но голос тверд. С точностью и отчетливой дикцией актера он кричит в аппарат:
— Не бежал ли из лагеря несколько времени тому назад русский, Папроткин? Как он выглядит? — (Правой рукой он стенографирует ответ на лежащем пред ним наискось бланке.) — Давно ли бежал? Тут поймали солдата, давшего такие показания. Есть ли в караульной команде ландштурмист Геппке? А ефрейторы Прицке и Биркгольц? Да? Верно? Совпадает?
Софи видит на лице друга
Ее волосы оказываются у лица Бертина, он вдыхает их аромат, одновременно слушая произносимые почти шепотом, но все же ясные слова, доносящиеся откуда-то из мрака ночи.
— Слава богу! — говорит он с облегчением. — Нельзя ли прислать сюда, в Мервинск, двух человек для установления личности пленного? Сообщите тотчас же почтовый адрес! Телеграфное требование будет послано сегодня ночью.
И Бертин записывает условным языком полевой почты адрес лагеря военнопленных.
— Высокий, белокурый, добродушный парень, — продолжает он кричать в аппарат.
— Конечно, он самый, удрал зимой в бурю и непогоду. Это стоило места фельдфебелю. Ну и возрадуется же тот, если беглец вернется!
— Полегче, товарищ, вы не знаете, что ему пришлось вытерпеть за это время. Ведь его завтра должны были расстрелять, как перебежчика.
Бертин слышит, как другой там бормочет:
— Как же это ему удалось забраться так далеко?
— Об этом он упорно молчит, — кричит Бертин. — Приятная служебная поездка для ваших людей, что и говорить. Но пусть сами смекнут, как добраться до нас… По приезде пусть прежде всего обратятся в местную комендатуру за ордерами на квартиру и питание, а затем пусть немедленно явятся в дивизионный суд к военному судье Познанскому. Нет, нет! Не обязательно выезжать завтра. Войны хватит еще и на послезавтра.
По-видимому, тот, на другом конце провода, смеется. Смеется и друг Софи.
— Разговор закончен? — спрашивает голос с какой-то станции. — Разговор за кончен? Разъединяю!
В аппарате еще глухой шум. Бертин кладет трубку и с просветленным лицом оборачивается к Софи.
— Спасен, девушка! — говорит он, обнимая ее. Оба они полулежат на деревянном столе, и он целует ее, как близкого и любимого друга.
Ее руки, которыми она все еще прижимает к груди его локоть, размыкаются, падают, затем поднимаются, она стоит, закрыв глаза в ярком свете лампы и крепко прижимает к себе его голову.
Так судьба перебежчика Бьюшева оказалась связанной с судьбой кроткой красивой Софи фон Горзе, ибо так задумала, желая ей добра, сестра Барб.
Глава седьмая. Сдвиги
В канцелярии комендатуры сидит военный врач Шиммель, проверяя лазаретную книгу, списки больных и записи своих осмотров. Дойдя в списке до имени арестанта Бьюшева, против которого опять стоит знак вопроса, он на мгновение задерживается и затем спрашивает в свойственном ему человеколюбивом тоне:
— Почему вы не посылаете эту скотину на работы вне лагеря? Сразу бы блажь прошла.
Фельдфебель пожимает плечами.
— Он
Седой медицинский советник, практика которого в Бремене в последние предвоенные годы резко уменьшилась из-за конкуренции этих коварных евреев, сердито мотает головой.
— Вы еще увидите, к чему это приведет, — бросает он и отправляется к начальнику комендатуры, господину ротмистру фон Бреттшнейдеру, чтобы распить с ним утреннюю порцию коньяку — рюмку-другую, а то и целых пять.
Солдат Бьюшев — пока все еще Бьюшев — по донесению караульной команды и санитара Кейера, резко изменился после объявления приговора. Обычно услужливый, расторопный, прекрасно настроенный, всегда чем-нибудь занятый, он теперь, если его не трогают, предпочитает сидеть целыми днями на нарах в камере. После обеда солнце заливает ее глубоким золотым потоком света и тепла, но в остальную часть дня она отнюдь не является особенно здоровым местом: она расположена в тени, и в ней сыро; до нее не доходит неудержимо наступающая, сверкающая весна, которая после полосы дождей ринулась в страну, как бросается в озеро стая ошалелых уток.
В городских садах буйно цветут сирень и тюльпаны, молодые каштаны распустили свои маленькие зеленые паруса, нежный ветерок и яркое небо играют на всех лицах, как бы возвращая им молодость.
Что касается Гриши — для него в самом деле было бы лучше, если бы его заставляли больше двигаться. Лежать на нарах — значило не просто лежать на нарах. Это значило думать. Два дня тому назад, во время прогулки, он побывал, конечно в сопровождении караульного, — которому, кстати, надо было кое-что купить в городе, у купца Вересьева и имел с этим бородачом в его лавке против собора краткую беседу, разумеется, на русском языке. А караульный Захт тем временем хлебнул водочки.
Кроме того, Гриша ежедневно совершал положенную прогулку по тюремному двору, где он вместе с несколькими другими подследственными размеренно шагал по четырехугольнику двора, уставившись в землю, или рассеянно блуждал взглядом по облакам. Ни шуток, ни смеха, ни взаимных одолжений, ни разговоров на ломаном русском и немецком языках.
Присутствовавший при объявлении приговора начальник караула, которому часто — через определенные промежутки — приходилось нести дежурство, время от времени должен был давать разъяснения на недоуменные вопросы относительно происшедшей с Бьюшевым перемены.
Со свойственным людям из народа тактом окружающие избегали задевать осужденного и лишь добродушно спрашивали, так, между прочим, или напрямик, о чем размышляет русский товарищ. Но приходилось довольствоваться односложными, хоть и беззлобными ответами Гриши.
Так или иначе, в первые дни ограничились тем, что заставляли арестанта заниматься физической работой: убирать камеру, колоть дрова на воздухе, на солнцепеке, причем он странным образом не успевал, несмотря на явное усердие, сделать и трети того, с чем справлялся раньше. Об этом доложили лазаретному ефрейтору, после чего дело пошло официальным порядком, попало к лекарю и закончилось поверхностным осмотром физического состояния арестанта.