Спроси у пыли
Шрифт:
Затем я пошел вниз по Оливковой мимо ужасных построек, от которых веяло историями об убийствах. Дальше по Оливковой до филармонии, тут я припомнил, как мы с Хелен ходили слушать хор донских казаков и я страшно скучал, и из-за этого у нас произошел скандал. И еще я вспоминал, как была одета Хелен — в белое платье и у меня ныла поясница, когда я касался его. Ох уж эта Хелен! Но и ее уже нет рядом.
Так я дошел до перекрестка Пятой и Оливковой, где скопище рычащих автомобилей насиловало слух, пальмы в облаках выхлопных газов казались такими печальными и черные мостовые все еще не просохли от ночного тумана.
Теперь я был перед зданием отеля «Балтимор» и двигался вдоль цепочки желтых такси. Водители дремали за своими баранками, все, кроме одного, чья машина стояла напротив парадного входа.
Вот я миновал швейцара; как я ненавидел этого типа с его желтыми галунами, с его ростом футов в шесть и со всем его чувством собственного достоинства. А в это время к обочине подкатил черный автомобиль, из него вылез мужчина, ясное дело — богач; за ним на тротуар ступила женщина, и, естественно, она была прекрасна. Вся в чернобурке, перепорхнула она через тротуар и исчезла в дверях-вертушке отеля, и я подумал: «Ох парень, вот бы тебе хотя самую малость от этого всего, лишь на один день и одну ночь». Я шел дальше, все еще ощущая запах ее духов во влажном утреннем воздухе.
Прошло много времени, пока я остановился перед витриной магазина курительных трубок. Весь мир померк для меня, я мысленно опробовал все трубки. Я видел себя — великого писателя с изящной трубкой из итальянского эрика, с элегантной тростью, вылезающего из черного авто, и она была рядом, чертовски гордая мной, — леди в чернобурке. Мы зарегистрировались в отеле и поднялись в ресторан, выпили по коктейлю и потанцевали, затем освежились новой порцией коктейля и я продекламировал несколько строчек на Санскрите, и мир был так прекрасен, потому что каждую минуту на меня, великого писателя, сыпались восхищенные взгляды светских красоток, и, не сдержавшись, я оставляю одной из них автограф на меню, а моя чернобурка вспыхивает ревностью.
Лос-Анджелес, дай мне частичку себя! Лос-Анджелес, прими меня, видишь, я здесь, на твоих улицах, ты прекрасный город и я люблю тебя, ты мой печальный цветок среди песков, ты великий город!
Почти каждый день я заходил в библиотеку, там на полках стояли книги великих — старик Драйзер, Мэнкен, другие титаны, и я приходил посмотреть на них: привет, Драйзер, привет, Мэнкен, привет, привет… здесь есть место и для меня, и я садился за стол и просто смотрел на это место, вот оно в самом начале полки под литерой «Б», Артуро Бандини, посторонитесь, дайте место Артуро Бандини, здесь будет стоять его книга рядом с Арнольдом Беннетом, этот Беннет так себе, и я буду что-то вроде подпорки для полки под литерой «Б», Артуро Бандини, один из великих; и так продолжалось до тех пор, пока в зал не входила какая-нибудь девушка, воздух наполнялся запахом ее духов, и цоканье каблучков нарушало монотонное течение моей славы. То были торжественные моменты! Апофеоз мечты!
Но моя хозяйка, седая старушка, продолжала писать свои записки. Она была родом из Коннектикута, ее муж умер, она осталась одна во всем мире и никому не верила, это было ей просто не по карману, так она мне говорила, и поэтому я должен был заплатить. Мой долг рос и рос, на манер национального, и я должен был выплатить все до последнего цента или убираться — пять просроченных недель двадцать долларов, а если я не рассчитаюсь, она арестует мои чемоданы; только их у меня не было, я приехал с дорожной сумкой, у которой даже ремень отсутствовал, так как я использовал его для поддержки собственных штанов, хотя особой нужды в этом и не было, потому что от штанов практически ничего не осталось.
— Я только что получил письмо от своего агента, — толковал я ей. — Мой агент в Нью-Йорке. Он пишет, что продал еще один мой рассказ, он не сообщает куда и кому, но заверяет, что продажа состоялась. Так что, мисс Харгрейвс, не волнуйтесь и не мучьте себя, я заплачу со дня на день.
Но она не могла поверить такому лгуну, как я. Собственно, это и не было ложью, скорее всего это было желание, но не ложь, а возможно, даже и не желание, может быть, это была истина. Единственным способом прояснить, что же это все-таки было, оставалось караулить почтальона, караулить внимательно, проверять всю корреспонденцию, которую он оставлял на столе в вестибюле отеля, и спрашивать его, нет ли чего для Бандини. Но после шести месяцев пребывания в этом отеле мне уже не нужно было задавать ему вопросов. Завидев меня, почтальон сам давал мне понять: да или нет. Три миллиона раз нет и лишь однажды — да.
Да, однажды письмо все же пришло. О, я получал кучу писем, но это было самое замечательное. Оно прибыло утром, и оно сообщало, что Он прочитал «Собачка смеялась» и рассказ полюбился ему; Он писал: мистер Бандини, если я когда и встречал гения, то это вы. Его звали Леонардо — великий итальянский критик, правда, никому не известный. Это был простой человек из Западной Вирджинии. Но для меня он был великим критиком, и он умер. Он был уже мертв, когда мой ответ прибыл авиапочтой в Западную Вирджинию, и его сестра переправила мне мое письмо обратно. Она также написала несколько строк от себя, в которых рассказала, что ее брат Леонардо умер от чахотки, но последние его дни не были мрачными, радость переполняла его, когда сидя в своей кровати, он писал мне о моем рассказе «Собачка смеялась»: это только лишь мечта, но мечта очень нужная. Леонардо, он стал для меня святым, поселившимся в раю наравне с остальными двенадцатью апостолами.
Все в отеле прочитали «Собачка смеялась», все до единого. Рассказ, умещавшийся на одной страничке, мог заставить вас умереть. О собаке в нем не было и речи: искусная история и пронзительная поэзия. Только такой великий редактор, как Хэкмут, его подпись напоминала китайские иероглифы, смог оценить это. «Восхитительный рассказ, и я горд, что могу напечатать его», — написал он в своем письме. И мисс Харгрейвс читала «Собачку», и я сразу стал для нее другим человеком. Только благодаря «Собачке» я оставался в отеле, а не шлялся по холодным улицам, хотя чаще там была невыносимая жара. И мисс Грингер из 345-й, Христианский Ученый с красивыми бедрами, но уже слишком старая, которая все сидела в вестибюле дожидаясь смерти, и она прочитала «Собачка смеялась», и рассказ вернул ее к жизни, да, да я понял это по ее глазам, и я был уверен, что она поинтересуется моим финансовым положением, как я собираюсь жить дальше, и тогда я подумал: «А что если попросить у нее в займы?» Но я не попросил, я просто прошел мимо, презрительно пощелкивая пальцами.
Отель назывался Альта-Лома. Он был построен на склоне холма на самом гребне Банкер-Хилла, построен так, что первый этаж был на одном уровне с улицей, а десятый ниже на десять уровней. И если, скажем, вам понадобилось в 862-й номер, то вы садились в лифт и ехали восемь этажей вниз, а если требовалось попасть в подвал, то ехать вам надо было не вниз, а вверх на чердак — одним этажом выше первого.
Ох уж эти мексиканочки! Я все время мечтал о девушке из Мексики. Ни с одной из них я не был знаком, но улицы кишели ими, и Плаза и Китайский квартал просто пылали от них, и я воображал себе, что все они мои, и эта и та, и еще я чувствовал, что когда у меня появятся деньги, так оно и будет. А пока я перебивался без гроша в кармане, они разгуливали на свободе, мои принцессы ацтеков и майя, девушки-сотрудницы Центрального универсама и прихожанки церкви Святой Богородицы. Чтобы полюбоваться на них, я даже посещал мессу. Конечно, это было кощунством, но все же лучше, чем вовсе не ходить на мессу. И когда я писал письмо домой в Колорадо, мне не нужно было врать: «Дорогая мама, в прошлое воскресенье я ходил на мессу. Потом зашел в Центральный универсам и как бы случайно столкнулся с девушкой-мексиканкой. Это был предлог, чтобы заговорить с ней, я улыбнулся ей и попросил извинить меня. Эти прекрасные девушки так счастливы, когда ты ведешь себя с ними словно настоящий джентльмен, и я рад, что могу просто прикоснуться к ним и унести свои ощущения к себе в номер, где пыль постоянно покрывает мою печатную машинку, и Педро, сидя в своей норке, не спускает с меня черных глаз-бусинок, пока я пребываю в грезах».