Спроси у Ясеня
Шрифт:
— Бред, — поежился юноша. — Почему матрос? Почему с солдатами? У нас что, семнадцатый год?
Отец ответил очень коротко. Он согласился:
— Бред.
Потом были похороны.
В тот день с утра и до поздней ночи падал снег. Падал и падал. Уже позднее юноше казалось, что там, на похоронах, не было никого — только он, она и этот безумный снег, от которого все вокруг становилось белым. Как у Арсения Тарковского: «…белый, белый день…»
А на самом деле народу там было — прорва: ребята из сборной СССР, в своих красных олимпийских куртках с капюшонами, заваленные снегом, похожие на ватагу сошедших с ума и ошибшихся адресом санта-клаусов; большая группа солидных угрюмых военных, по запорошенным шинелям которых невозможно было определить не
И он вдруг понял раз и навсегда, что нет на свете ничего страшнее, чем слабость, нерешительность и глупость.
Ведь, слабый, нерешительный и глупый, он стал убийцею. Он знал наверняка, что это так, но никому ни слова.
Он не хотел, чтобы его разубеждали из жалости… Прошло тринадцать лет.
Он по-прежнему жив и по-прежнему считает себя убийцей. И, наверное, все также, по-мальчишечьи беззаветно любит ее. Любит сильнее, чем живых. Ведь мертвые вне конкуренции.
* * *В пачке, лежавшей на столике, не оказалось больше сигарет, и я поднялся, чтобы взять новую. Потом вспомнил, что в «бардачке» еще оставался «Парламент», и принес его, включив по дороге радио.
В умирающем костре потрескивали поленья, ветер в березах зашумел сильнее, из облаков показался мутный, непроспавшийся глаз зеленоватой луны.
Татьяна сидела, поставив локти на столик и уперев лоб в ладони. Я опять не понимал, что с ней.
— Будет дождь, — начал я с нейтральной темы. Она даже не шевельнулась.
— Извини, что я рассказал такую грустную историю.
— Да что ты, — сказала она, не поднимая головы. — За что извиняться? Просто я не понимаю, как ты жил с этим тринадцать лет. Кошмар! — Она еще помолчала. — Когда-нибудь я расскажу тебе другую историю про Машку. Только не сейчас, ладно?
— Про какую Машку? — вырвалось у меня.
— Про Машку Чистякову. Ты мне, конечно, не поверишь — тут надо все подробно рассказывать, — но я таки скажу. Скажу. Ты не убийца. Постарайся просто поверить мне. Я потом все тебе объясню. Ладно? И как ты жил с этим тринадцать лет?..
Она по-прежнему говорила, не поднимая головы. И я вдруг понял и чуть не закричал, захлебываясь от непонятной мешанины всех чувств сразу:
— Да ты… Откуда?.. Неужели?!. Да ты же… И она вскинула на меня глаза.
— Да, я очень похожа на Татьяну Лозову. Очень похожа. Правда, на Татьяну Лозову тринадцать лет спустя! Паспорт показать? Или тебя устроит только пропуск в ЦСКА восемьдесят второго года? Дурачок ты мой!.. Ну ладно, хватит.
Она резко встала и одним изящным движением сбросила с плеч голубую джинсовую жилетку. А потом медленно, томно изгибаясь и покачивая бедрами в такт тихой музыке, сняла футболку.
Я задохнулся от восторга и предвкушения. Она была права. Момент настал. Еще немного, и кто-то из нас сошел бы с ума. Лично я уже поскользнулся на самом краю и начал падать в клокочущую пучину безумия, когда моя восхитительная неполнозубая звезда протянула мне руку скорой сексуальной помощи. Чувствуете, какая лексика? Это у меня уже крыша поехала. Было с чего. Ну, посудите сами: десять дней назад похоронил мать, с утра ушел от жены, сразу вхлопался в жуткую аферу, тут же спас прекрасную незнакомку, влюбился с первого взгляда, а оказалось, что он не первый, а сто двадцать первый, и всколыхнулась в памяти страшная история тринадцатилетней давности, и заныла больная совесть, и это была лишь половина всего, моя половина, потому что у нее тоже было не все в порядке, она тоже кого-то близкого потеряла, я чувствовал это, только не мог и не хотел спрашивать… Вот уж действительно Бертолуччи с Ремарком пополам! Писатель-фантаст и знаменитая фигуристка в чужой бандитской машине черт знает где совершенно случайно за несколько часов до рокового рассвета… О Боже, как я хотел ее! А она — век воли не видать! — по-моему, так же страстно, если не еще сильнее, хотела меня! Уф!..
— Обычно, — сказал я, пряча за цинизмом свой юношеский восторг, — я делаю это своими руками.
— В следующий раз, — улыбнулась Татьяна и, обогнув столик, приблизилась ко мне. — Я тоже люблю это делать своими руками.
Она скинула с меня мою дурацкую штормовку, и было слышно, как «ТТ», лежавший в кармане, тяжело стукнулся о землю. И это был последний из звуков реального мира. Дальше началась сказка. Не переставая танцевать, Татьяна совершенно немыслимым образом расстегивала одновременно мою рубашку и свои джинсы. Все остальное расстегнулось и попадало как-то само собой. И на жесткой траве стало мягко. И в остывающем ночном августовском воздухе стало жарко. И березы шумели, и руки блуждали, и луна стыдливо пряталась в тучи, и дрожали тела, и костер потрескивал, и упругая теплая мякоть была податливой и влажной… Господи! Да мы набросились друг на друга, как дети, как неискушенные юные любовники, как зеки, десять лет не знавшие нормального секса. Это было какое-то безумие! Луна уже исчезла, костер уже погас, а березы, наверно, сгорели или вообще рванули куда-нибудь в космос белыми свечками, как ракеты, и закачалась не только земля — под нами закачалась вселенная… И тогда вспыхнула молния, и где-то вдали громыхнуло, и мы умерли. Татьяна упала мне на грудь с последним мучительным вздохом, а я распластался, размазался, растекся по траве тонким слоем того, что от меня осталось, — зыбким мерцающим слоем неописуемого блаженства. (Наверно, у наркоманов бывают такие глюки.)
Первые редкие и крупные капли начинающегося дождя воскресили нас.
— Быстро все в машину! — скомандовала Татьяна и сама решила начать почему-то не с одежды, а с еды.
— Ты что, голодная? — спросил я. — Шмотки же вымокнут.
— А я всегда после этого голодная, — призналась она, жуя на ходу кусок копченого бекона. — Ты давай пошевеливайся и налей мне чего-нибудь покрепче, а то простужусь сейчас к едрене фене!
Мы едва успели побросать все в машину, когда хлынул настоящий тропический ливень. Даже не все: столик и стулья остались под дождем. Буйные потоки обрушивались на крышу и заливали стекла, словно мы въехали под водопад. После довольно долгой и ужасно смешной возни с раскладыванием сидений, перетаскиванием вещей, перелезанием друг через друга и сервировкой импровизированного стола из коньячной коробки — после всего этого в «Ниссане» стало на диво уютно.
Мы открыли вторую бутылку «Хэннеси» и выпили по чуть-чуть.
— Что ты лопаешь киви, дурень? — сказала Татьяна. — Тебе сейчас полагается подкрепляться йогуртом, бананами и орехами.
— Слушаюсь, мэм, но я и без орехов уже через десять минут буду крепким орешком, и все что полагается будет у меня как банан без всяких бананов.
— Для писателя с мировым именем так себе каламбурчик, — съязвила Татьяна.
— Не с мировым, лапочка, — со вселенским.
И мы выпили еще по чуть-чуть. Оказалось, что очень вкусно заедать французский коньяк датским йогуртом.
— Слушай, Мишка, — спросила Татьяна с нарочитo похотливой улыбочкой, — а как ты относишься к оральному сексу?
— А примерно как Гиви к помидорам. Только наоборот.
— То есть? Не поняла.
— Ну, анекдот: Гиви, ты любишь помидоры? Кушат — нэт, а так — очэн. А я вот кушат — очэн, но так… в походных условиях…
— Дурачок! А дождик-то на что?
— Правда?.. — Теперь уже и я похотливо улыбнулся. И мы выскочили под грозу. Хляби небесные разверзлись капитально. Было действительно такое ощущение, будто мы шагнули под душ. В вышине снова громыхнуло.
— Сделай музыку погромче, — попросила Таня, — давай перекричим природу. Что она расшумелась?
— А если молния в антенну попадет?
— Да и черт с ней! — Она уже плясала под тугими струями ливня. — Как говорили в русской бане: заодно и помоемся!
Татьяна танцевала, оглаживая руками свои плечи, грудь, живот бедра… Магнитола оказалась мощной, и через открытое окошко в ночное небо взмывали громовые раскаты «Miracle» Меркьюри с такой силой, словно Фредди сам сидел у нас в машине.