Спустя вечность
Шрифт:
Дагни была его прямой противоположностью — намного моложе, изящная, стройная, как тростинка, с густыми белокурыми волосами и светлыми, как у всех Бьёрнсонов, ресницами. Она была дочерью Эйнара, сына Бьёрнстьерне Бьёрнсона.
В Нёрхолме их все любили и искренно были огорчены их отъездом. Но после того лета Улаф и отец много лет переписывались друг с другом, даже в тяжелые дни последней войны и после нее. В 1934 году я был его учеником в Академии искусств в Мюнхене, вскоре после того, как год проучился у Турстейнсона. Должен сказать, что в последующее десятилетие Улаф был мне настоящим другом, да и я ему, наверное, тоже.
Позволю себе перелистнуть
Наверху, на втором этаже, где находилась большая детская и где первые годы стояла также мамина кровать, теперь все, конечно, изменилось. После того как мои племянники, дети Брит и Арилда, выросли, кровати оттуда убрали. Но большой стол посередине комнаты все еще тут. За ним мы готовили уроки, рисовали. Мы все были одержимы рисованием. За этим столом, под свисавшей с потолка лампой, расцветала наша безудержная фантазия, — даже я сумел сотворить обнадеживающие доказательства своего будущего таланта, столь необходимые для каждого художника.
Наше искусство чаще всего воплощалось на бумаге, которой нас снабжал отец. Он был бережлив во всех мелочах. Какой смысл покупать бумагу для рисования в лавке Гюндерсена в Гримстаде, когда почта доставляет ее нам бесплатно!
Много лет назад я уже писал об этом и кое-что повторю снова, потому что в нашем мире большая часть написанного, справедливо или нет, но забывается. И вообще, мне даже приятно освежить в памяти те недолгие годы, когда отецбыл главной особой, о которой говорилось в этих письмах, разумеется, я имею в виду не те письма, которые доставляли ему неприятности.
Рано или поздно наступал день, когда писем скапливалось столько, что безукоризненный порядок на отцовском рабочем столе грозил обернуться беспорядком, тогда он делил эту кипу на четыре части и торжественно вручал каждому его долю. Таким образом мы тоже получали почту. И с нетерпением набрасывались на нее, внимательно изучая каждое письмо, между прочим, в них было много занятного. Во-первых, конверты, они были такие разные! — и очень большие и очень маленькие, толстые, жесткие, блестящие или совсем тонкие с подкладкой из цветной или пестрой бумаги, которая заманчиво шуршала. На некоторых конвертах были монограммы или красивые печати и марки, похожие на занятные картинки. Но самым важным было, конечно, содержимое, оно тоже было разное, здесь были листки, исписанные рукой, или текст был напечатан на машинке, счастливчик находил иногда в своем конверте фотографию, засохший цветок, вырезку из газеты или что-нибудь еще не менее чудное. Мы раскладывали эту «почту» на полу, менялись конвертами по счету или не глядя, нетерпеливо извлекали содержимое, предвкушая сюрпризы.
Когда первое любопытство бывало удовлетворено и игра теряла свою остроту, мы доставали цветные карандаши и начинали рисовать на чистой стороне бумаги. Тут уже нельзя было оставлять чистого места, отец требовал, чтобы мы бережно использовали свою «почту», рисунки появлялись всюду, куда мог проникнуть карандаш, если же мы этому не следовали, это называлось «транжирством». Когда и эта возможность бывала исчерпана и конверты с бумагой были сплошь покрыты рисунками, черточками и завитушками, оставленными усердной детской рукой, игра заканчивалась. Мы собирали большую часть своих рисунков и отправляли их в печку или в мусорное ведро.
Таким образом было утрачено очень много писем, которые отец за свою долгую жизнь получал из всех стран мира. Часть наших рисунков, узоров и завитушек я нашел в Хижине Писателя. Отец хранил их в больших коричневых конвертах, на которых были написаны наши имена. На каждом покрытом завитушками листе, на каждой бумажке, была написана цена этого шедевра. Цены варьировались от одного до двадцати пяти эре. Уже тогда особенно высоко ценились мои работы. Отец научил нас выписывать «счета» при каждой продаже наших произведений и платил нам наличными. Но едва ли литературоведение выиграло что-нибудь от этой торговли.
Отец же считал, что хотя бы эти пачки писем, которые он отдавал нам для игры, выполнили свою миссию. К тому же все эти письма были уже им прочитаны, и на многие написаны ответы, им самим или мамой. Разумеется, он хранил те письма, которые представляли для него особый интерес, к которым хотел когда-нибудь вернуться или которые были звеном в важной для него переписке. Сами авторы писем для него мало что значили. В «почте», попадавшей к нам, детям, я по складам читал имена всемирно известных в ту пору людей, для отца было важно содержаниеписьма, а не знаменитость его автора.
Может показаться непоследовательным, что отец, который так любил порядок и был даже педантичным, не хранил свою корреспонденцию в особом архиве, или хотя бы самые примечательные из писем. Но на то были свои причины. Еще четырнадцатилетним мальчиком он покинул родительский дом, и кочевой образ жизни растянулся на юность и на зрелые годы и, строго говоря, закончился только с нашим переездом в Нёрхолм. А до того времени он кочевал с места на место, искал новые прибежища, новое окружение и новые условия. В молодости он часто переезжал из страны в страну, а потом — уже в Норвегии — из одной части страны в другую. Он с ранних лет приучился сводить свой багаж до минимума и перед каждым переездом придирчиво перебирал свои вещи, в том числе и все исписанные и, по его мнению, уже ненужные бумаги.
Но как раз письма очень важны. Без писем и оставшихся заметок я не смог бы воссоздать полноценные образы своих родителей, только по памяти. Письма — это источник, помогающий правильно понимать время, и своим духом и содержанием верно характеризовать его. Я без колебаний пользуюсь многими письмами и рад, что они сохранились.
Я осматриваю нашу детскую. Секретер с зеркалом переставили в кухню, на его месте стоит другой. Старые стулья все еще здесь, но их стало меньше и появилась новая мебель. Теперь это комната Виктории, дочери Арилда. Я поворачиваюсь к шкафу и двери, и там высоко на двери — в это трудно поверить — висит знакомый крючок. Мама приделала его так высоко, чтобы мы, дети, не запирали дверь по собственному желанию. Но я знаю, что сама она в трудные минуты запирала дверь на крючок, чтобы побыть одной. Эта комната видела много веселья и радости, но также и слез.