Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
Никто не разговаривал с Марией. Помирившиеся девушки лежали, укрывшись, по двое, но даже простые вопросы и ответы, которыми обменивались они обычно, словно выдуло из палатки. И глухой шум дождя был ровен по-осеннему, как бывает лишь в октябре, в предзимнюю, но ещё мокрую пору.
Ночью Марии не спалось. Таблетки из походной аптечки не сбивали поднимавшегося жара. Сонное равнодушие сменилось лихорадочным возбужденьем. И было теперь необычайно важным не позволить себе думать плохо о них, озябших, закутанных, спящих рядом. Потому что не любить всех означало уже –
В кромешной тьме она куталась в негреющее влажное одеяло и прислушивалась к жизни тела, охваченного ознобом, – к жизни тела, с такой беспрекословной властью навязанного ей природой во всей ощутимой каждую минуту болезненной реальности.
Мария бесшумно плакала, жалея тело своё за то, что ему предстояло через силу и не единожды выживать, трудно вынашивать в чреве детей – и изнашиваться, и стариться, как старится данное раз и навсегда неснимаемое платье. Она плакала оттого, что жить надо было ещё долго, и что весь непостижимо длинный этот путь насквозь, наперёд был прошит одним – преодоленьем покоя.
Холодные слёзы стекали из углов глаз и неприятно заполняли ушные раковины. Тогда Мария туже прижимала головной платок и промокала их, чтобы не глохнуть. И натягивала единственное негреющее одеяло до подбородка. «Как много надо сил, чтобы любить их», – плакала Мария.
И, прислушиваясь к дыханию спящих, в недоуменьи спрашивала себя: «Любить – теперь?..»
И понимала покорно, стараясь шмыгать носом как можно тише: «Всё время будет трудно любить. Всё время».
Мария снова промокала слёзы в ушах и нашаривала под плоской подушкой таблетки. Её колотило от стужи. Потом набегал высокий горячий дым из самоварной трубы, колышащий слабые, опадающие лепестки яблоневого цвета, и чистый, прозрачный материнский голос без устали выпевал в недосягаемой выси: «…девчооонки – бедааа …рубашооонка худа… надо денежки коопить… рубашоноочку куупить…»
И однажды, в сером холодном и пустом дне, над нею вдруг стал звучать настойчивый, жёсткий голос Учёного.
Учёный, мокрый от дождя, сидел в пустой их палатке и разговаривал с Марией давно, должно быть.
– …тогда не ответили. Почему вы так беспардонно пытались подорвать саму основу ученья о матерьялистах древнего Китая, младая госпожа? Как куратору группы, Лазарь Антоныч жаловался мне на вас… Что вы имели в виду, когда публично заявили, что даосы – вовсе не матерьялисты?
– Ну, видно же. По текстам, – с трудом ответила ему Мария, роняя самоварную раскалившуюся трубу.
– Ваш любимый аргумент – «видно же». Это недопустимо! – рассвирепел Учёный, и яблоневые лепестки растаяли совсем.
– …У иероглифа «дао», – старательно и медленно стала выговаривать Мария, – оказалось около ста толкований. Я выписала все переводы иероглифа «дао»… – шептала она. – У нас это переводится всюду только как «путь». Но слово «Бог» и «Путь» – это один и тот же иероглиф… Путь – это Бог. Бог – это Путь.
– Потрясающе! – резко восхитился Учёный. – А ведь, если бы не я, Лазарь Антоныч закатил бы вам тогда пару! Потрясающе. Но… что побудило вас отыскивать другие толкованья? Почему вы усомнились в общепринятом переводе? Да не молчите же вы, лентяйка! Вы спите беспробудно который уже день! Должен же я хоть с кем-то разговаривать
– Как – что… – облизывала пересохшие губы Мария. – Видно же.
– Впрочем, так и быть, выздоравливайте! – недовольно приказал он. – Бог – Путь… Выздоравливайте немедленно! И сразу же сосредоточивайтесь на ранней бронзе… Что это – у вас только одно одеяло? В такой холод?
– Мне жарко, – ответила Мария.
Склонившийся над нею, Учёный молчал, опустив толстые веки.
– Сквозь ваше смирение я вижу ваше тщеславие! – сурово погрозил он пальцем над её лицом. – Да, да! Вашу глупую надменность! …А помните ли вы, между тем, поучения Птаххотепа? «Не будь высокомерен из-за учёности своей. Советуйся с незнающим. У неискушённых совета ищи. Как изумруд, скрыто разумное слово. Находишь его между тем у рабыни, что мелет зерно!»
Учёный жёстко сжал ладонь Марии:
– Советую и вам не забывать это, лжесмиренная госпожа.
– Да, – благодарно кивнула она. – Конечно!..
– Вы согласились со мной? – вдруг удивился он, щурясь близоруко и доверчиво. – Вы – согласились?
– Да, – улыбнулась ему Мария. – С Птаххотепом.
Учёный стих – и улыбался тоже чему-то.
– …А отчего, позвольте спросить, вы перестали красить ресницы в дурацкий болотный цвет?.. Вам очень шло. Человеку науки это, разумеется, ни к чему – чтобы вокруг глазных яблок торчали ресницы-травки, будто вокруг двух болотных кочек, но… Иногда вы бываете очень забавной. Учитесь выздоравливать. Хотя бы с пустяков.
Учёный погладил её руку своей холодной рукой – и сконфузился.
– Хм… Бог – Путь… – бормотал он, поднимаясь. – Всего Чжуан-цзы надо перечитывать по-иному… Мало того, что эти дураки вечно упускают из вида: образ великого Лао создан скромным Чжуан-цзы, так они ещё, оказывается, и наворопятили с переводом…
На другой день, под вечер, в палатку несколько раз заходил Павел. Заходил он и в четвёртый день ливня. Мария знала, что это он, лицо её, отёкшее в болезни, напрягалось.
Между полусном и явью начинался озноб, и тогда слышнее становились глухие голоса переговаривающихся в большой палатке. Там всё время кто-то трогал гитарные струны. Аккорды плохо пробивались сквозь влажное кипение пространства – дождь не стихал.
К полудню по привычке забарабанили в миску: металлический грохот означал, что дежурные открыли банки с тушёнкой. Мария поднялась и пошла под дождём в большую палатку, не понимая того.
Каждому досталось совсем немного мяса на этот раз – припасы подошли к концу. За хлебом в посёлок не ездили уже четверо суток, и не было никакой возможности отварить под дождём макароны и вскипятить чай. Невесёлый этот обед закончился, едва начавшись, разговаривать никому не хотелось. Уставшие от сна и безделья люди сидели в битком набитой палатке, и кто знает, где блуждали их мысли.